Путешествие без карты - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кладбище — это единственное место в городе, где ощущается присутствие Бога. Находится оно на горе; над входом, классическим портиком белого цвета, большими черными буквами выведено «Silencio»[34]. Окружает кладбище глухая стена, у которой Гарридо расстрелял пленных, а за стеной выстроились огромные надгробия и склепы, оранжереи с цветами, портретами, изображениями святых, крестами и рыдающими ангелами. Город мертвых производил впечатление гораздо более красивого и ухоженного места, чем раскинувшийся у подножия холма город живых.
На кладбище я побывал вместе с зубным врачом. Чувствовал он себя гораздо лучше, хотя жене удалось все‑таки разыскать его. «Супруга», как он ее называл, объявилась с двумя детьми поздно вечером и ночевала у него в номере. Как они все разместились — не знаю. Когда мы выходили из гостиницы, кто‑то попытался продать ему бутылку виски. Оказалось, это был не бутлеггер, а какой‑то знакомый или дальний родственник со связями в правительстве. Вообще все правительственные учреждения насквозь прогнили; на каждом шагу портрет Карденаса, а в то же время назначенные им люди могли быть католиками… консерваторами… На рынке мы выпили шоколаду (из крошечной таблетки получается огромная чашка густой пенистой жидкости, самой вкусной в Табаско) и пошли в сторону кладбища. Зубной врач то и дело останавливался и сплевывал: в горле собиралась мокрота. Он ничего не мог запомнить — видимо, от жары. Каждые несколько минут он повторял то, что запало ему в голову:
— Значит, на самолете летишь?
— Да.
— Куда? До Фронтеры?
— Нет, я же говорил — в Сальто, а оттуда в Паленке.
— В Сальто тебе не надо. Тебе надо в Сапато.
— Я же объяснял, там я не найду проводников в Лас — Касас.
— В Лас — Касас? Что ты забыл в Лас — Касасе?
Он останавливался и подолгу стоял, забывая, наверное, куда идет. Стоял и жевал жвачку — как корова.
— Значит, все‑таки решил самолетом?
— Да.
— До Фронтеры?
И все начиналось сначала. Я отвечал из последних сил.
За время нашего общения он кое‑что рассказал о себе, и я узнал, как он попал в Табаско. Он стоял на перекрестке, жевал жвачку, поминутно сплевывая, о чем‑то думал, теребя ремень.
— Между прочим, десять лет назад в этом доме жил зубной врач.
В молодости он работал в американской стоматологической фирме, но заболел оспой. С лица стала сходить кожа, его начали избегать. Даже на улице прохожие обходили. Как‑то его компаньон встал в дверях и не пустил его в кабинет. «Распугаешь мне всех пациентов», — сказал он. «Ну и черт с тобой», — подумал я и пошел домой. Делать‑то было нечего.
Затем он поехал в Атланту, Джорджию, но все без толку. Оттуда в Новый Орлеан… Хьюстон… Сан — Антонио. Кожа на лице к тому времени лезть перестала. В Сан — Антонио он познакомился с мексиканцем, который посоветовал ему поехать в Мексику и заняться прибыльным делом — золотыми пломбами. Он поехал в Монтеррей, потом в Тампоко, потом в Мехико и наконец в Табаско. Было это во времена Порфирио Диаса. Потом началась революция, песо упало, и врач так и застрял в Табаско.
— Все равно уеду, — грозился он. — Здесь беды не оберешься.
Накануне вечером по радио передали, что американцы собираются бойкотировать мексиканские товары. На иностранцев стали косо смотреть. Мы погуляли по кладбищу и пошли назад.
— Говоришь, на самолете?
— Да.
— До Фронтеры?
— Нет, нет. До Сальто. А оттуда в Паленке.
— Тебе не в Сальто надо, а в Сапато.
И снова я пускался в объяснения, а он жевал, озирался по сторонам и от жары абсолютно все пропускал мимо ушей.
— В Лас — Касас? Куда тебя несет? Время сейчас тревожное. Я бы на твоем месте так далеко не забирался. Озолоти меня — не поехал бы.
— Кому это? — Чтобы перевести разговор на другую тему, я показал на какой‑то памятник.
— Павшему за родину, кому же еще. — Он долго пялился на памятник и жевал, прежде чем ответить.
На какое‑то время он стал явно лучше соображать, потому что у входа в ресторан неожиданно заявил:
— А я за революцию. У людей появляется цель в жизни. И деньги.
Временами он демонстрировал свою решительность. Он мог, например, перед обедом выпить целую ложку оливкового масла («Желудок — ваше слабое место»), а однажды, проглотив рыбную кость, он, ни секунды не колеблясь, при всех сунул два пальца в рот. А ведь на такое далеко не каждый способен. Человек, который крадучись подходил к отелю, боясь встречи с семьей; который вдруг погружался в себя и застывал посреди улицы, жуя жвачку и сплевывая; который, сидя на базарной площади, как заклинание, бубнил себе под нос: «Мне не хочется есть, мне не хочется есть»; который от невыносимой жары лишался памяти и рассудка, — представлялся мне своеобразным символом — быть может, символом того, как тяжело живется в этой стране, если утеряны надежда и вера в Бога.
Троллоп в Мексике
Полная безысходность. Я еще ни разу не был в стране, где бы приходилось жить в атмосфере такой ненависти, как здесь. Дружба в Мексике ничего не стоит, ее проявление — своего рода защитная реакция. В приветственных жестах, которыми обмениваются прохожие, в рукопожатиях, похлопываниях по плечу, объятиях сквозит желание лишить идущего навстречу свободы действий, не дать ему в случае чего вытащить пистолет. В Мексике, насколько я понимаю, всегда царила ненависть, теперь же она стала официальным учением, заменила в школьной программе любовь. Цинизм, подозрительность возведены в ранг государственной идеологии. Загляните в окна профсоюзного комитета в Вилья — Эрмосе, и вы увидите развешанные по стенам маленькой аудитории картинки, отдающие ненавистью и цинизмом: распутный монах целует ноги распятой женщине, один священник напивается причастным вином, другому перед алтарем протягивают деньги умирающие от голода муж с женой. Краски яркие, броские — как на афише, и поневоле вспоминаются такие же поучения в картинках монахов — августинцев. Однако у тех, по крайней мере, за уроками — наказаниями следовали уроки любви. А эта ненависть, кажется, не имеет границ. Она отравляет самые источники человеческого существования; с крысиной жадностью мы пьем из этого источника и, как крысы, распухаем и дохнем. Признаки ненависти находишь повсюду, даже в маленьком жалком военном оркестре, что маршировал по городу, пока передавали речь губернатора штата, — у оркестрантов были не только трубы и барабаны в руках, но и винтовки за спиной.
Подходил к концу мой последний день в Вилья — Эрмосе, наутро я улетал в Сальто. Мыс хозяином отеля сидели на верхней площадке и, чтобы было не так душно, энергично раскачивались в креслах — качалках. Хозяин был стариком с острой бородкой и породистым испанским лицом; сорочка с короткими рукавами, старые подтяжки, пояс. Он тоже, как и зубной врач, с грустью вспоминал времена Порфирио Диаса. Тогда губернаторы в Табаско правили по тридцать лет и умирали в бедности. А теперь — всего три — четыре года, и возвращались в Мехико миллионерами. Как раз в это время проходила предвыборная кампания между Бартлеттом и кем‑то еще, но выборы никого не занимали; в Сапате расстреляли несколько человек, но жителям Табаско было совершенно безразлично, кто победит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});