И эхо летит по горам - Халед Хоссейни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так не пойдет. Если продал, майка его.
— Так что, она тебе не нужна теперь? После всего, что я пережил, лишь бы ее тебе вернуть? Знаешь ли, мы с ним не в одни ворота играли. Мне тоже досталось несколько приличных тумаков.
— И все-таки… — пробормотал Адиль.
— Ну и да, я ж тебя обдурил, и мне было совестно. Зато теперь майка у тебя. А у меня вот что… — Он указал себе на ноги, и Адиль увидел новенькие сине-белые кроссовки.
— Он как, тот пацан? — спросил Адиль.
— Жить будет. Ну так что, будем разговоры разговаривать или сыграем?
— А отец с тобой?
— Сегодня — нет. Он в суде в Кабуле. Давай, пошли.
Они поиграли, погоняли мяч туда-сюда. Потом пошли прогуляться, и Адиль нарушил обещание охраннику — забрели в сад. Поели мушмулы с дерева и выпили холодной «фанты» из банок, Адиль тайком стащил их в кухне.
Вскоре они уже встречались почти каждый день. Играли в мяч, гонялись друг за дружкой вдоль параллельных рядов деревьев. Болтали о спорте и фильмах, а когда не о чем было говорить, смотрели на Шадбаг-и-Нау, на пологие холмы в отдалении и на смутную цепочку гор еще дальше, и так тоже было хорошо.
Каждый день Адиль просыпался с желанием увидеть, как Голям пробирается по тропе, услышать его громкий уверенный голос. Он часто отвлекался на утренних занятиях, был рассеян и все думал, во что они будут сегодня играть, какие истории друг другу расскажут. Он боялся потерять Голяма. Боялся, что отец Голяма Икбал не найдет здесь постоянной работы и Голям уедет в другой город, в другую часть страны, и Адиль пытался приготовиться к такой возможности, закалить себя к возможному прощанью.
Как-то раз, когда они сидели на пне, Голям сказал:
— Ты был с девочкой, Адиль?
— В смысле…
— Да, в смысле.
У Адиля уши залило жаром. Он на миг подумал, не соврать ли, но знал, что Голям сразу его вычислит. Пробормотал:
— А ты?
Голям закурил сигарету, предложил Адилю. На сей раз Адиль согласился, предварительно глянув через плечо, не смотрит ли охранник из-за угла, не собрался ли Кабир наружу. Затянулся — и его тут же пробило долгим кашлем. Голям хмыкнул и заколотил его по спине.
— Так что, ты — да? — просипел Адиль, роняя слезы.
— Друган мой в лагере, — сказал Голям конспиративным шепотом, — постарше меня, сводил в публичный дом в Пешаваре.
Рассказал всю историю. Маленькая грязная комнатка. Оранжевые занавески, стены в трещинах, на потолке — голая лампочка, по полу носятся крысы. Слышно, как рикши гоняют по улице, топочут взад-вперед, тарахтят машины. Девушка на матрасе, доедает бирьяни, жует, смотрит на него без всякого выражения. Как он разглядел, даже при таком тусклом свете, что у нее милое лицо и что она едва ли старше его самого. Как она сгребла остатки риса сложенным кусочком наана, отпихнула тарелку, легла, вытерла пальцы о штаны и сдернула их.
Адиль пораженно, завороженно слушал. Никогда у него не было такого друга. Голям знал о мире больше, чем сводные братья Адиля, а те на несколько лет его старше. А его кабульские друзья? Они все были детьми технократов, чиновников и министров. У всех жизни — вариации на тему Адилевой. Проблески своего бытья, которыми Голям поделился с Адилем, говорили о существовании, исполненном бед, непредсказуемости, тягот, — но и приключений, о жизни, удаленной от Адиля на вселенные, хотя разворачивалась она буквально в одном плевке от него. Слушая истории Голяма, Адиль понял, насколько безнадежно уныло его существование.
— И что, ты это сделал? — спросил Адиль. — Ну то есть, засунул в нее это?
— Нет. Мы выпили чаю и обсудили Руми. А ты как думаешь?
Адиль вспыхнул.
— И как оно?
Но Голям уже сменил тему. Так у них часто складывались разговоры: Голям выбирал, о чем говорить, начинал со смаком рассказывать, увлекал Адиля, а потом терял интерес и бросал и историю, и Адиля без концовки.
На этот раз, вместо того чтобы дорассказать, Голям выдал:
— Бабушка говорит, что ее муж, мой дед Сабур, рассказал ей как-то историю про вот это дерево. Задолго до того как его срубил, конечно, когда они оба еще были детьми. А история такая: если есть у тебя желание, нужно встать на колени перед деревом и прошептать его. И если дерево согласится его исполнить, уронит в точности десять листьев тебе на голову.
— Никогда не слыхал такого, — сказал Адиль.
— Ты бы не стал, верно?
И тут до Адиля дошло, что именно говорит Голям.
— Погоди. Твой дед срубил наше дерево?
Голям обратил на него взгляд.
— Ваше дерево? Оно не ваше.
Адиль сморгнул:
— В каком смысле?
Голям вперился Адилю в лицо еще пристальнее. Адиль впервые не смог углядеть в лице друга ни привычной оживленности, ни фирменной ухмылки, ни беззаботного лукавства. Лицо его изменилось — стало сдержанным, поразительно взрослым.
— Это моей семьи дерево. И земля эта была у моей семьи. Нашей — испокон веку. Твой отец построил особняк на нашей земле. Пока мы были в Пакистане во время войны. — Он указал на сад: — Здесь когда-то были дома. Но твой отец снес их бульдозером, сровнял с землей. И дом, где мой отец родился и вырос, он тоже снес.
Адиль сморгнул.
— Он объявил нашу землю своей и построил на ней вот это. — Голям ощерился и ткнул большим пальцем себе за спину, в забор.
Чувствуя, что его слегка подташнивает и тяжко стукает сердце, Адиль сказал:
— Я думал, мы друзья. Зачем ты мне говоришь эти ужасные враки?
— Помнишь, как я тебя надул и забрал у тебя майку? — спросил Голям, и краска прилила к его щекам. — Ты чуть не заревел. Не отрицай, я видел. По майке. Майку пожалел. Представь, как моей семье было, — мы приехали из Пакистана, вылезли из автобуса и вот это нашли у нас на земле. А твой бандит в фиолетовом пиджаке выгнал нас с нашей собственной земли.
— Мой отец — не вор! — выпалил Адиль. — Спроси любого в Шадбаге-и-Нау, спроси, что он сделал для этого города.
Он вспомнил, как Баба-джан принимал людей у городской мечети, присев на землю с чашкой чая, с четками на руке. Как люди торжественно подходили к нему, и очередь их тянулась от его подушки до главного входа, — мужчины с грязными руками, беззубые старухи, молодые вдовы с детьми, и все они нуждались в чем-то, все ждали своей очереди попросить о чем-нибудь: о помощи, о работе, о маленьком займе на починку крыши, на дренажную канаву или на молочную смесь. Отец кивал, слушал с бесконечным терпением, будто каждый человек важен ему был, как член семьи.
— Да-а? А с чего тогда у моего отца есть документы на эту землю? — сказал Голям. — Которые он отдал судье.
— Я уверен, если твой отец поговорит с Бабой…
— Твой Баба не будет с ним разговаривать. Он не признается в том, что сделал. Он проезжает мимо, будто мы бродячие псы.
— Вы не псы, — сказал Адиль. Трудно было выдерживать ровный тон. — Вы хапуги. Правильно Кабир сказал. Я и сам бы мог догадаться.
Голям встал, сделал пару шагов, остановился.
— Так вот знай, — сказал он. — Я против тебя ничего не имею. Ты просто глупый маленький мальчик. Но когда Баба в следующий раз соберется в Гильменд, попроси его взять тебя с собой на эту его фабрику. Посмотришь, что он там выращивает. Хочешь подскажу? Не хлопок.
В тот же вечер перед ужином Адиль лежал в ванне с горячей мыльной водой. До него доносились звуки из телевизора на первом этаже — Кабир смотрел старый фильм про пиратов. Злость, какая была в нем весь день, вымылась из Адиля, и теперь ему казалось, что он слишком грубо обошелся с Голямом. Баба-джан как-то сказал ему: Как бы ты ни старался, бедные все равно иногда говорят о богатых дурно. Они так делают в основном потому, что разочарованы в своей жизни. Ничего не попишешь. Это даже естественно. И мы не должны их винить, Адиль, — сказал он.
Адиль не был слишком уж наивным, чтоб не понимать: мир по сути — несправедлив, достаточно выглянуть из окна спальни. Но он представлял, что людей вроде Голяма знание этой правды никак не утешало. Может, людям вроде Голяма нужны виноватые, из плоти и крови, кого удобно считать источником их тягот, кого можно проклинать, обвинять, на кого злиться. Может, Баба-джан был прав, сказав, что правильная реакция — понимать, воздерживаться от суждений. Или даже отвечать добротой. Глядя, как мыльные пузыри всплывают на поверхность и лопаются, Адиль думал о построенных отцом школах и больницах и о том, что есть в городе люди, распускающие о нем жуткие слухи.
Когда он вытирался, к нему заглянула мать:
— Идешь ужинать?
— Я не хочу есть, — сказал он.
— О. — Она вошла внутрь, сняла с вешалки полотенце. — Давай. Сядь. Я тебе вытру голову.
— Я и сам могу, — сказал Адиль.
Пожал плечами. Она положила руку ему на плечо, взглянула так, будто ожидала, что он потрется щекой о ее ладонь. Не потерся.