Юноша с перчаткой - Инна Гофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покровский вышел во двор, отер рукавом вспотевшее в духоте лицо. Было начало августа, благодатное время, когда земля воздает человеку за его труды. Наливались яблоки. Груши, желто-румяные, свисали гирляндами, как лампочки на елке. Огурцы отцвели и хитро прятались под листом, тяжеля и оттягивая плети. Уже вечерело, и небо гасло, в траве трещали кузнечики, обещая сушь, и за невысоким деревянным заборчиком доктор Редькин с внучкой Ирой поливал цветы. Редькин был в майке, полосатых пижамных штанах и соломенной шляпе, с которой летом не расставался.
Покровский подумал, что если звать Фетисова, то надо бы взять еще про запас пол-литра, пока ларек не закрылся. Он подумал, что Редькин с охотой даст ему деньги, поскольку прошлый долг он в срок отдал, а частью отработал — починил протекавшую крышу.
Он окликнул доктора, и тот, поставив на траву лейку, направился к заборчику. Тут они и встретились — каждый на своей стороне. Заборчик был обоим до пояса и не мешал разговору.
— Гуляете? — спросил доктор. — Ну, в добрый час!
— Это, собственно, время покажет, — сказал Покровский. — Как постелят так и спать будут… А я, собственно, хотел спросить… крыша-то как?
— Дождя давно не было, — сказал доктор. — И не похоже, что скоро будет…
— Вы насчет этого не сомневайтесь, — заверил Покровский. — Мы с Женькой все законопатили и толь постелили, и шифер, и сверху еще камушек. Так что течь не должна…
Они оба уже знали, к чему клонится разговор, и доктор даже пошарил в кармане пижамных штанов, ища деньги.
— Что, Михалыч, не хватило? — спросил он. — Сколько вам дать?
— Мне, собственно, трешки хватит, — с достоинством сказал Покровский. — Через два дня отдам, вы не сомневайтесь…
— Бога ради, — сказал доктор. Он был рад, что трешка нашлась в кармане и не пришлось идти за ней в дом. — Бога ради!..
Доктор Редькин уважал Покровского и часто говорил, что у соседа золотые руки. Руки у Покровского и правда были золотые, да и голова неплохо соображала. Но руки его ценились в поселке особенно, потому что в последнее время соображающих стало больше, а мастеров на все руки — раз и обчелся. Покровский же был и слесарем, и плотником, и монтером, и кровельщиком, и маляром… Умел он и еще многое, в том числе был шофером и лихо водил свой инвалидный «Запорожец», пройдя курсы и освоив ручное управление. Приходилось шоферить ему и в армии, но тогда ездил он без прав, а, как сам он говорит, «символически».
Покровский заковылял к поселковому ларьку. Когда он спешил, то хромал сильнее, переваливаясь с ноги на ногу. Он шел по тихой вечерней улице, поросшей травой, и гармошка, не смолкавшая в его доме, догоняла его…
…Я б никогда-а не полю-би-ла-а,Но как на свете без любви прожить.
Он шел, негромко подпевая. Рябины уже рдели вдоль дороги, на рябину был урожай. Играли дети, и женщины судачили в конце улицы. Может быть, о его Ларисе и ее новом счастье. В ларьке было все: и мыло, и спички, и масло, — но продавец Тоня сразу догадалась, зачем он пришел.
— Не хватило? — спросила она, доставая с полки бутылку. — Широко гуляете, Петр Михайлович.
— Случай, собственно, такой, — сказал Покровский.
Тоня знала, что он выдает дочь по второму разу. Тоня же еще не успела выйти и по первому, хотя была бойкая, черноглазая и в Ларисиных годах. Замуж Тоня не торопилась, кокетничала со всеми равно — с мальчишками и стариками, и даже женщинам хотела нравиться. Но женщины ее не любили.
— Геройский мужик, — сказала Тоня. — На троих детей идет и еще троих сделает. Молодец.
Неясно было, одобряет она его или осуждает.
— Ну, это их, собственно, дело, — сказал Покровский.
Возвращаясь на свою улицу, он думал о том, что дождя не было слишком давно, даже земля потрескалась, и, конечно, надо бы сегодня полить в саду. Года три назад тоже стояла сушь, но пораньше, в июне, и все ждали дождя, а кончилось дело градом. Такого градобития он еще в жизни не видел. Будто там, наверху, самосвал со льдом опрокинули на поселок. Случилось в полдень, а еще утром другого дня дотаивали ледяшки на побитых грядках. Все пропало в тот год, град позабивал в землю грибы, как гвозди, а яблони долго болели, и каждое яблоко было с метинкой, как с подбитой скулой.
Покровский тогда пошел с горя рыбачить, поймал двух подлещиков и скормил их фетисовской кошке. У Фетисова кошка была сытая, толстая, как ее хозяин. Она и сейчас сидела на крыльце, еще нагретом недавним солнцем.
— Хозяин дома? — спросил у нее Покровский. Она не ответила.
Покровский приоткрыл дверь и громко позвал:
— Андрей Павлович!
Фетисов откуда-то отозвался и вышел, почесываясь и зевая. Одна щека его была красна и залежана.
— Заснул, грешный, а ты шумишь, — сказал он. — Чего тебе?
— На закате, собственно, вредно спать, — сказал Покровский. — Зашел бы к нам на часок, Андрей Павлович. Молодых поздравил…
— Поздно уже, — Фетисов снова зевнул. — Одеваться надо. Ты бы раньше позвал, я бы им памятный подарок купил…
— Так ведь, собственно, какая это свадьба, — сказал Покровский.
— Небось и выпили уже все. — Фетисов колебался. Выпить он любил, тем более теперь, на свободе, когда его жена Лира с сыном и дочкой были в Анапе. — Там что у тебя? — спросил он, заметив бутылку.
— Запасную взял, — сказал Покровский. — Так что не сомневайтесь, выпивки хватит…
— Может, у меня разопьем? — спросил Фетисов. — Я огурчиков достану, сало есть…
Теперь колебался Покровский. Предложение было заманчиво, но он боялся, что Серафима обидится, и перед молодыми было неловко.
— Да они уже хороши, — уговаривал Фетисов. — Слышь, поют-выводят… Пока тебя хватятся, ты уже там будешь, ну?..
И Покровский сдался. Хотелось уважить Андрея Павловича, ради которого и ходил в ларек. Эта бутылка предназначалась ему и должна быть с ним распита. Вскоре они сидели на терраске, за столом, покрытым клеенкой. Водка была тепловата, зато мелкие огурчики свежего засола ледком хрустели на зубах.
— Ну, Петя, чтобы не последняя, — чокаясь с Покровским, говорил Фетисов. — Не думай, что я не пошел к тебе, потому что я личность, заведую поликлиникой и так далее. Одеваться лень, честное слово, а молодым мое приветствие, как пришей кобыле хвост… Тебя, Петя, поздравляю и желаю переженить всех детей и внуков… Ну, поехали!..
Фетисов был моложе Покровского на десять лет, но говорил ему «ты» и звал Петей. Покровский к этому привык и только иногда, выпив, вдруг обижался и тогда говорил сам с собой: «Тоже мне „личность“. Врач от слова врать! Кто к тебе лечиться пойдет?»
Но сегодня они выпили мирно, и Фетисов рассказал Покровскому, что прочел одну книгу про Южный фронт и решил написать письмо автору.
— Я ему не как личность написал, — говорил Фетисов, размахивая вилкой с ломтиком розового сала. — Не как завполикпиникой и так далее. Просто как рядовой читатель…
Потом, усидев пол-литра, они стали вспоминать войну, и хотя об одной войне говорилось, у каждого война была своя и свои воспоминания. Фетисов вспоминал госпиталь, красавицу медсестру Аню, которая предпочла ему раненого лейтенанта без обеих ног. Эту Аню он всегда вспоминал, когда Лиры не было близко. Видно, засела она ему, вроде осколка, где-то около сердца.
Покровский вспоминал друга Мишу, который прошел с ним всю войну и погиб уже в Польше, под Вроцлавом, по-тогдашнему Бреслау. Миша тоже любил петь, и они с ним пели на два голоса:
Не для меня придет весна…
Теперь Покровский запел один и начал плакать. Все это было уже много раз: и медсестра Аня, и друг Миша, и песня, и слезы, но ничего нового и не требовалось. Никто из них и не ждал и не хотел от другого никаких новостей. В повторении одного и того же была для них своя особая ценность.
Когда Покровский ушел от Фетисова, уже совсем стемнело и зажегся фонарь на столбе. В доме больше не пели, а может, уже все улеглись. Он потерял счет времени. Отворив свою калитку, он услышал мирный журчащий звук льющейся воды — это Серафима поливала деревья из шланга, протянутого от колодца.
Молодые, а с ними сын Женька с гармошкой и дочь Любаша пошли побродить по улице. Родственницы ушли на свою половину — завтра им рано подниматься и гнать корову на дальние луга, потому что вблизи все выгорело. В доме тихим детским сном спали три Ларисины девочки — одной два, другой три с половиной, а старшей нет еще пяти. Спала и младшая дочь Покровского семиклассница Люда, сурово осуждавшая пение за столом и тем более гульбу с гармошкой по городу. Она и спала как будто чем-то недовольная. Да, если Любаша будет учительницей, то уж это не меньше как директором школы.
Покровский сел на лавочку возле двери, чувствуя некоторую вину за свой самовольный уход и молчаливый укор в звуке льющейся из шланга воды, и в том, что Серафима, зная, что он пришел, не окликает его и не зовет помогать.