Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и не пристроив роман в марте, он сообщал брату: «Я до сей самой поры был чертовски занят. Этот мой роман, от которого я никак не могу отвязаться, задал мне такой работы, что если бы знал, так не начинал бы его совсем. Я вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему; он чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он кончен, и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрогиваться». Его «до дурноты, до тошноты» мучила судьба непристроенной рукописи, а с ней и свое собственное положение («Часто я по целым ночам не сплю от мучительных мыслей»). Он стоял перед выбором — печатать роман отдельным изданием на свой страх и риск или обратиться к журналам и отдать рукопись за бесценок. Но о романе безвестного автора надо ведь как-то объявить, а любой книгопродавец, «алтынная душа», не станет компрометировать себя рискованной рекламой. Оставались, при всей неприязни, журналы, лучше всего «Отечественные записки»: все же тираж 2500 единиц, читателей раза в четыре больше. «Напечатай я там — моя будущность литературная, жизнь — всё обеспечено. Я вышел в люди... Нужно хлопотать. Есть у меня много новых идей, которые, если 1-й роман пристроится, упрочат мою литературную известность».
Первый роман должен был выполнить несколько задач. Вопервых, выкупить автора из долговой кабалы и решить дело с квартирой — нынешняя была дорога и устраивала лишь тем, что хозяин не беспокоил по полгода. Во-вторых, он должен был составить автору имя. В-третьих, освободить от поденщины: «Как бы то ни было, а я дал клятву, что коль и до зарезу будет доходить, — крепиться и не писать на заказ. Заказ задавит, загубит всё». В-четвертых, помочь брату в печатании переводов: «Устрой я роман, тогда Шиллер найдет себе место».
Автор думал о возможном провале как о катастрофе. «Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь» — это если роман не будет замечен и не даст никакого заработка. «А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву. Что же делать? Я уж думал обо всем. Я не переживу смерти моей idе'e fixe» — этот исход виделся в случае, если роман никто не напечатает. Однако обеспечить дебют и сделать автору имя мог только сам роман. Достоевский это понимал и писал брату, что романом «серьезно доволен» как вещью «строгой и стройной», несмотря на «ужасные недостатки». Все могло повернуться и так и этак.
В мае 1845-го «Бедные люди» были переписаны набело.
«Если я был счастлив когда-нибудь, то это даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда еще я не читал и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда я сжился с моей фантазией, с лицами, которых сам создал, как с родными, как будто с действительно существующими; любил их, радовался и печалился с ними, а подчас даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим». Так опишет свои переживания 24-летний «неудавшийся» литератор Иван Петрович из «Униженных и оскорбленных», который «унаследует» литературную молодость Достоевского и которому писатель, через 15 лет после собственного дебюта, рискнет «отдать» своего первенца — роман «Бедные люди». Автор-виртуоз создаст неподражаемый эффект самоумножения литературы: герой нового романа сочиняет ранний роман автора, который обсуждают и критикуют читатели-персонажи. Иван Петрович ощутит в себе ту неодолимую потребность творчества, которая владела Достоевским в момент создания первого романа: «Хочу теперь всё записать, и, если б я не изобрел себе этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски». Сочинители в текстах Достоевского вслед за автором ощутят благотворность творческого труда и самого механизма письма, способного обратить воспоминания и мечты в дело, в привычное занятие.
Привержены «механизму письма» и герои «Бедных людей». Здесь царит безбрежная стихия эпистолярного сочинительства — на каждое письмо уходят часы литературного труда. Личная переписка становится для двух горемык не только потребностью любви, но и пробой пера, привычкой выражать любовь слогом, стилем. «А хорошая вещь литература, Варенька, очень хорошая... Глубокая вещь! Сердце людей укрепляющая, поучающая... Литература — это картина, то есть в некотором роде картина и зеркало; страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ».
Это признание делает честь немолодому переписчику бумаг: первый роман Достоевского стал и в самом деле картиной и зеркалом, выражением страсти и документом; тяга к творчеству, ставка на призвание, упорный труд новичка зафиксировались в «Бедных людях» документально — в виде целой библиотеки «чужих рукописей».
Макар Девушкин тянется к компании Ратазяева, соседа, который служит «где-то по литературной части», знает о Гомере и Брамбеусе и сочинительские вечера устраивает. «Сегодня собрание; будем литературу читать», — сообщает Девушкин Вареньке и восторженно описывает «литературу» единственного знакомого писателя: «Ух как пишет! Перо такое бойкое и слогу про'пасть... Я и на вечерах у него бываю. Мы табак курим, а он нам читает, часов по пяти читает, а мы всё слушаем. Объядение, а не литература! Прелесть такая, цветы, просто цветы; со всякой страницы букет вяжи!» Пристально вглядывается Девушкин в привычки и образ жизни соседа, искренне верит в существование фантастических гонораров, в заманчивую соблазнительность поприща. «Вы посмотрите-ка только, сколько берут они, прости им Господь! Вот хоть бы и Ратазяев, — как берет! Что ему лист написать? Да он в иной день и по пяти писывал, а по триста рублей, говорит, за лист берет. Там анекдотец какой-нибудь или из любопытного что-нибудь — пятьсот, дай не дай, хоть тресни, да дай! а нет — так мы и по тысяче другой раз в карман кладем!.. Да что! Там у него стишков тетрадочка есть... семь тысяч просит, подумайте. Да ведь это имение недвижимое, дом капитальный!» С энтузиазмом истинного поклонника переписывает Макар Алексеевич для Вареньки отрывки из сочинений соседа.
Всё, что видит Девушкин на собраниях у Ратазяева, становится темой для размышлений и материалом для писем: общаясь с соседом, он пытается примерить его занятие на себя — сначала почти с ужасом, потом с робкой надеждой. От одной мысли, что он тоже сможет сочинять «литературу», крепнет его перо. «А насчет стишков скажу я вам, маточка, что неприлично мне на старости лет в составлении стихов упражняться. Стихи вздор! За стишки и в школах теперь ребятишек секут...» — так было в его первых письмах. Он долго уговаривает себя: не умею, не учен, не должен. «Сознаюсь, маточка, не мастер описывать, и знаю, без чужого иного указания и пересмеивания, что если захочу что-нибудь написать позатейливее, так вздору нагорожу». Жалобы повторяются, но Девушкин признается: «А вот у меня так нет таланту. Хоть десять страниц намарай, никак ничего не выходит, ничего не опишешь. Я уж пробовал».