Русские плюс... - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русь — это абсурд и непредсказуемость. Это обваливающиеся мосты, заваленные тропы, брошенные деревни. Это веселые сны посреди грустных просторов. Это богоданное безбожие, вечные качели между блаженством и скотством, это демократия пьяни, братание с первым встречным. Это привычка к неожиданному, необъяснимому, выходящему из рамок и правил. Это смесь всего и вся: Европы и Азии, культуры и дикости, мощи и бессилия.
Все перепуталось тупо:
Пушки Путилова, Круппа,Танки завода Рено,Жидкие порции супа,Радио, Сталин, кино.
Абсурд живучести. Бесконечность скрещений и безначальность качеств, одинаковость шинелей, гимнастерок, погон, дождей, песен. Серый цвет — цвет времени и высушенных временем бревен, цвет смешения: черное — белое, живое — мертвое, остылое — горячечное. Все пегое, пестрое, стекающее в общую бездну. Только в России можно вжиться в такой живительный абсурд:
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,То ли дернуть отсюдова по морю новым Христом.Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,Паровоз с кораблем — все равно не сгоришь от стыда:Как и челн на воде, не оставит на рельсах следаКолесо паровоза…
Россия — это царство бесследности.
И именно здесь, где время стирает все: следы материальных усилий, зарубки памяти, ощущения отдельного индивида, — именно здесь предпринимаются самые отчаянные попытки удержать лицо: противостоять этой всесильной «фузе».
Зов прародины — вот одна из последних спасительных опор. Желтые звезды загораются, прожигая серые лохмотья. Зов предков, зов крови. Зов царской крови, как иной раз именем Книги Царств ограждает себя еврейская душа среди всеобщего ровного изгойства. Жезл патриарший, пылающий куст и чернеющий крест прорезаются в тумане. Горючие проклятья прадедов помогают окликаться и в безмолвии пустоты, и среди ревущих толп. Еврею мстится, что сказать «все — как в древности» — значит остановить этот хаос, это безначалье-бесконечье, эту бесследную невменяемость бытия.
Все, как в древности: дикое пенье,Ожиданья тягучий застой;И над всем, словно чудо прозренья,Примиренье с любою судьбой.
Не буду прослеживать по стихам отъехавших поэтов, как на Святой Земле это жгучее стремление бежать из России оборачивается неожиданной тоской по оставленной матери-мачехе. У меня и помимо стихов было достаточно случаев убедиться в ностальгии, охватывающей бывших русских евреев в Израиле (там они неистребимо именуются «русскими», как здесь не могли перестать быть «евреями»). Не испытывая по этому поводу никакого пристрастного чувства, то есть ни торжества, ни злорадства, — я зимой 1993 года в ходе одной телепередачи коснулся этой темы в диалоге с Вл. Ем. Максимовым. Критик Мих. Золотоносов в газете «Московские новости» оценил нашу попытку «рассуждать о евреях и „русофилии“ в Израиле» как комическую, заметив, что «лучше бы об этом размышляли Мартин Бубер и Ханна Арендт». Что именно показалось М. Золотоносову комическим, я не понял, но уловил, что мои рассуждения на эту тему его неприятно задевают. Ладно, не буду. Пусть, в самом деле, об этом высказываются М. Золотоносов и другие соплеменники Мартина Бубера и Ханны Арендт. Это, видимо, и будет продолжение диалога, вернее, это будет конец русско-еврейского диалога, грезящийся мне в наших разводно-отъездных делах. Но «русскую половину», надеюсь, М. Золотоносов позволит мне додумать?
Так вот, я думаю, тут важно то, что еврейская тоска по прародине есть своеобразный выворот русской судьбы, постигший евреев в последние два века их двухтысячелетнего скитанья. Народ, готовый поступиться всеми «естественными условиями бытия» ради самого факта бытия (я употребляю термины Ницше из «Антихристианина», но можно описать это и иначе) — народ, согласившийся потерять, казалось бы, все: землю, государство, язык, веру, мораль (две последние ценности евреи бросили в «мировой пожар» революционности) — за что народ все это отдал? За факт бытия. За звук имени. За один этот звук, за чистый факт, за след в бесследности. И из этого звука, факта, следа — и язык возродили, и веру, и мораль. И на землю вернулись, и государство теперь воссоздали и отстояли.
Но это теперь. И теперь — это великий искус для евреев: отдать мировое страдание за крепкий уютный угол. И это — конец того диалога, который мы стремимся разгадать, того, в котором еврейские и русские души мучились, узнавая и не узнавая друг друга. Теперь — все ясно, и узнавать нечего: вот рубеж, вот виза, вот дипотношения. Вот Россия, а вот Израиль. Шолом! Здрасьте и до свиданья.
Но пережитая нераздельность-неслиянность! В этом сыновно-сиротском сцеплении любви и горечи, причастности и изгойства остается неразгаданной какая-то тайна, какая-то зеркальная зачарованность. Русские в глазах евреев — это люди, готовые все отдать, все потерять, всем пожертвовать ради «чего-то», что и определить-то невозможно, разве что определить все так же: как «факт бытия», только. И примирение с судьбой, и готовность «объять весь мир», и вечная неприкаянность — это же черты русских (в глазах евреев, но не только в глазах евреев!), но это и черты евреев в глазах русских (и не только русских). А еврейская незакрепленность, безземелье, расплывающееся в «гражданство мира», вечное кочевье по чужим странам и культурам («формой существования еврейства является паразитирование на язвах чужих культур» повторил за Фридрихом Ницше Борис Парамонов, а от себя добавил со знанием дела: русские — это ж евреи в своем отечестве! — Добавил бы еще что-нибудь о хищническом разграблении природных богатств, принадлежащих ста народам «одной шестой части суши», да о властном присвоении богатств культуры этих ста народов, то бишь «русификации»)…
Вот на этой-то зыбкой почве и выпало встретиться двум мировым народам: русскому и еврейскому. Ответы на вопросы они дали разные, даже диаметральные. Но вопросы-то были — общие. А это и есть диалог.
— Понимаю: ярмо, голодуха,Тыщу лет демократии нет,Но худого российского духаНе терплю, — говорил мне поэт.
Эти дождички, эти березы,Эти охи по части могил…И поэт с выраженьем угрозыСвои тонкие губы кривил.
Эту водочку, эти грибочки,Этих девочек, эти грешкиИ под утро заместо примочкиВодянистые Блока стишки;
Наших бардов картонные копьяИ актерскую их хрипоту,Наших ямбов пустых плоскостопьеИ хореев худых хромоту…
Вот уж правда: страна негодяев;И клозета приличного нет, —Сумасшедший, почти как Чаадаев,Так внезапно закончил поэт.
Но гибчайшею русскою речьюЧто-то главное он огибалИ глядел словно прямо в за-речь-е,Где архангел с трубой погибал.
Потрясающий поворот! Все — тошнотворно: от водочки до нужды сбегать на двор. Все воплотившееся — невыносимо. Но огибается речью что-то, что за речью: невоплощаемое, невыразимое, неисследимое, — и приковывает душу.
Заметим этот потусторонний магнит русской жизни. Заметим и силовые линии к нему: ямбы и хореи. То не важно, что строчки пустые или хромые, а важно, что они все искупают. И без них невозможно. И от их магии не оторваться.
Магия слов. Два народа, помешавшиеся на Слове. Два народа, словно разделенные зеркалом: что-то единое есть (может быть, предназначение неразрешимое), но повернуто зеркально. Перевернуто. Русский мир в глазах евреев абсурден, безумен, «на дурака рассчитан», на голову поставлен. Но он свят. Он только перевернут.
Вот это действительно лейтмотив, причем глубинный — русско-еврейского поэтического самовыражения.
В смешении черт и качеств, в неразличимой «фузе» русской жизни, в этом «котле добра и зла» обнаруживается нечто вроде логики, вернее, некая антилогика, логика от противного. Чем хуже, тем лучше, и наоборот: чем лучше, тем хуже. Можно отнести первую часть перевертыша к русской реальности, а вторую — к еврейской доле в этой реальности, но суть в том, что это — разные аспекты одной реальности, вернее, одной ирреальности, имеющей свойство оборачиваться в свою противоположность. Чужое зовется своим, свое отвергается как чужое. Еврейский ум на русской почве обретает подобие души. Что-то зеркальное является в несходящемся подобии душ и судеб: правое становится левым, левое правым, как чужое своим, а свое чужим. Не поймешь, где роль, а где судьба, где маска, а где лицо. Думаешь: это грим, а сдираешь его — вместе с кожей. Отъезд (алия) в этом контексте не решение, а лишь переворачивание проблемы, перенос ее с места на место: попадаешь на другой крючок, или в другую сеть, и нет разницы, крюк ты перепутал или море. Хрестоматийный еврейский релятивизм (изворотливость) накладывается здесь на хрестоматийную русскую непредсказуемость (дурь). Возникает ощущение жизни вывернутой, выворотной, вечно выворачивающейся. Победителей — судят. Пораженье оборачивается победой, победа — поражением. Сила — слабостью…