Назым Хикмет - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об этом Назым знал с их собственных слов. Как все другие революционные студенты, Бенерджи и Захир, тибетцы, Валя и сам Назым откровенно рассказывали о своих взглядах и сомнениях, заблуждениях и проступках на собраниях, которые каждую неделю устраивались в лесу у костра, неподалеку от поселка. Эти исповеди, называвшиеся самокритикой, были в те годы непременной частью самовоспитания революционера. Коллективными усилиями друзей-единомышленников самых разных стран создавалась новая этика, новая мораль, вырабатывался идеал революционера-коммуниста.
Валя Нуреддин вспоминал, что как-то, дежуря на кухне вместе с индусом Курбаном, он заметил, что тот пьет молоко, предназначенное для беспризорных детей. Курбан смутился: «Я очень люблю молоко и вот не выдержал. Знаю, что поступил скверно. Но хорошо, что ты меня заметил. Теперь я решился: непременно сам расскажу о своей слабости товарищам».
После самокритики наступал черед критики. Сидя вокруг удельненских костров, товарищи каждому давали характеристику: какие недостатки усматривают в его характере, какие качества надлежит ему убрать, какие выработать, чтобы стать личностью, достойной их дела.
Главным недостатком Назыма Хикмета, по общему мнению, была невыдержанность — он легко поддавался эмоциональным импульсам и говорил все, что в данный момент взбредет в голову. Валя же отличался индивидуализмом — поступал как вздумается, несмотря на решения коллектива. В общем товарищи не ошиблись.
Можно сейчас по-разному относиться к традиции откровенного самоанализа перед единомышленниками, выработанной русским революционным движением и помогавшей каждой личности примерить себя к идеалу. Всякая форма в иной исторической обстановке может быть наполнена иным содержанием. Когда намечаются тенденции подмены идеи догмой, в период обожествления Мао или Энвера Ходжи, безразлично, эта традиция из внутренней необходимости может стать чем-то навязанным извне, общеобязательным ритуалом и, вместо того чтобы способствовать слиянию личности с идеалом, способствует ее самоотчуждению в пользу догмы. Но отрицать на этом основании значение самокритики двадцатых годов не более благоразумно, чем подвергать сомнению значение психиатрии ссылками на то, что корыстный психиатр может упрятать в сумасшедший дом и здорового человека.
Большинство людей, сидевших вокруг удельненских костров, пронесло их отблеск, как отблеск русской революции, через всю жизнь. И опыт критической самооценки помогал им соизмерять свои дела с идеалом молодости, определить свое место и роль в мире.
Бенерджи, которого Назым знал в Москве, кроме национальности да имени, не имеет, пожалуй, ничего общего с героем романа «Почему Бенерджи покончил с собой?». Бенерджи из романа отнюдь не гандист. Он руководит стачечной борьбой в Калькутте, освобождает из тюрьмы своего друга Сомадеву. Выйдя на волю после пятнадцати лет одиночного заключения, он становится во главе движения, но чувствует, что стар и слаб, и, опасаясь стать тормозом в борьбе, решает покончить с собой. Чем-то он скорей походит на другого индийского товарища, которого Назым тоже знал по Москве, — Сафтера, ставшего впоследствии видным деятелем Индийской компартии. Но больше всего общего у героя романа с самим Назымом.
Именно Бенерджи оказывается в романе «юношей, смотрящим на звезды». Он ждет любимую. Когда она приходит, он ударом кулака распахивает створки окна, садится с нею на подоконник, свесив ноги наружу. И справа и слева, впереди и под ними колышется, словно море в огнях, «освещенная звездами теплая тьма». Все действие в этом романе происходит или во тьме — сплошной омерзительной тьме полицейских застенков и тюрем, во тьме революционного подполья, освещенного яркими звездами верности, страсти, ума, или при беспощадном слепящем, как молния, свете солнца, на раскаленных дорогах изгнания или страстных рабочих митингах. Полутона, переливы красок не для того накала страстей, не для тех обстоятельств, в которых действуют герои и в которых живет в эти годы сам Назым.
Темной ночью полиция выслеживает конспиративное собрание революционеров. Все друзья схвачены. Лишь Бенерджи выпускают на свободу. Товарищи подозревают его в предательстве. И его ближайший друг Сомадева во время демонстрации бросает в него первый камень. «Самый славный, самый любимый город» забрасывает героя камнями до тех пор, пока его окровавленная голова не опускается на колени Назыма Хикмета.
Как в «Джиоконде и Си-яу», Назым Хикмет в этом романе вмешивается в действие, беседует с героями, спешит к ним на помощь, дает советы. Поэт летит в Калькутту, чтобы спасти Бенерджи.
Любовь Бенерджи оказывается его самым большим несчастьем. Он узнает, что его возлюбленная — агент британской полиции. Это она выдала его товарищей и вычеркнула самого Бенерджи из проскрипционных списков. Весь мир ему становится омерзителен.
Пожалуй, это единственное произведение Назыма Хикмета, где любовь не сила, а слабость. Борьба столь жестока, условия, поставленные врагом, столь бесчеловечны, что вынуждают героя отказаться от всех человеческих привязанностей, от своей собственной жизни: он должен быть твердым, неуязвимым, как камень, чтобы устоять.
В тот год, когда Назым Хикмет начал писать свой роман, он встретился со своей самой большой любовью. Ей было семнадцать лет. Она приехала из Франции. Мать ее была француженкой, а отец — родным дядей Назыма, братом его матери Джелиле-ханым. Девушку звали Мюневвер.
Через много лет в тюрьме города Бурса Назым Хикмет напишет:
О минувшем я не тоскую,лишь о летней ночи одной.И самый последний мой взгляд голубойпринесет тебе добрую весть о грядущем.
Он умел терять и не жалеть о потерянном. Но летняя звездная ночь, единственное исключение в его жизни — та самая, когда, распахнув ударом кулака окно, он глядел с любимой на звезды, — летняя ночь августа 1930 года в Каламыше на мысу Мода, которую он провел с Мюневвер, своей самой большой любовью и самым большим несчастьем.
Нет, она не была агентом полиции, как возлюбленная Бенерджи. Позднее, уже взрослой, зрелой женщиной, она стала единомышленницей поэта. Но в 1930 году он считал, что любовь в тех обстоятельствах, в которых он жил, — слабость, враги могут попытаться ее использовать, чтобы его сломать. К тому же ей было всего семнадцать лет. А у него уже был горький опыт.
— Ты еще молода, — сказал он Мюневвер. — У тебя должны быть семья, дети, свой дом. Я тебе этого дать не могу — мне предстоят тюрьмы, годы преследований. Я не создан для нормальной семейной жизни.
Оттолкнув от себя той летней августовской ночью семнадцатилетнюю девушку, мог ли он себе представить, что через двадцать лет она станет матерью его единственного сына?
Я была ужасно оскорблена, — вспоминала Мюневвер Андач летом 1967 года. — Как?! Пренебречь моей любовью? Я сделала все, чтобы забыть его. Вышла замуж, родила дочь…
Мюневвер-ханым печально и снисходительно улыбалась себе семнадцатилетней, как улыбается мать наивной своей дочери…
ОтступлениеВ том же самом 1930 году женился и Назым Хикмет. С точки зрения чистой логики в этом кроется неразрешимое противоречие: отказаться от любви, потому что ты-де не создан для семейной жизни, и тут же начать семейную жизнь с другой женщиной.
Но законы чистой логики не совпадают с логикой чувств. Любовь неотделима от бережного, уважительного отношения к личности любимой, заботы об ее интересах. В семнадцать лет личность еще не сформировалась и редко сознает самое себя. Быть может, то, что она принимает за любовь, — всего лишь юношеское увлечение? И вправе ли он подвергать ее таким испытаниям, которые предстоят жене Назыма Хикмета?
Иное дело — Пирайе. Это зрелая женщина, человек необычайной воли и самообладания. Если она, расставшись с первым мужем, решила связать свою жизнь и судьбу своих детей с «крамольным» поэтом, то знает, на что идет. К тому же она принадлежит к влиятельному и многочисленному роду Алтуни-заде, который дал свое имя целому кварталу в Стамбуле и в случае чего будет ей надежной опорой.
Брак Назыма Хикмета с Пирайей оказался самым продолжительным. Он сделал все, что в его силах, чтоб быть хорошим мужем, хорошим отцом своей падчерице и своему пасынку. И не его вина, что из двадцати лет их брака он тринадцать с лишним провел в тюрьме.
Вспоминает Орхан КемальПирайе-ханым приезжала в Бурсу дважды, самое большее трижды в году. Нужно было видеть Назыма Хикмета в такие дни! Его охватывало необычайное возбуждение. Еще с вечера он утюжил свой костюм, доставал из-под койки темно-вишневые штиблеты, наводил на них блеск. Рано утром спускался к парикмахеру, стригся. Не успевал я подняться с койки, как он являлся нарядный, одетый с иголочки.
— Ну как, брат? Шикарно, не правда ли?
— Ого! Просто мистер Иден! Он улыбался в пшеничные усы: