Педагогическая поэма - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вокруг нас собралась толпа. Они потешались над собственным кучером и тормошили Антона, расспрашивая о колонии.
Но пришел завхоз и сердито приступил к составлению какого-то акта. На него закричали:
— Да брось свои бюрократические замашки! Ну для чего ты это пишешь?
— Как — «для чего»? Вы видели, что они с санями сделали? Пускай теперь исправляют.
— Они и без твоего протокола исправят. Исправите ж?.. Вы лучше расскажите, как у вас в колонии. Говорят, у вас даже карцера нет!
— Вот еще, чего не хватало, карцера! А у вас разве есть? — заинтересовался Антон.
Публика снова взорвалась смехом:
— Обязательно приедем к ним в вокресенье. отвезем сани в починку.
— А на чем я буду ездить до вокресенья? — завопил завхоз.
Но я успокоил его:
— У нас есть еще одни ани, пускай с нами сейчас кто-нибудь поедет и возьмет.
Так у нас в колонии завелись еще хорошие друзья. В воскресенье в колонию приехали чекисты-комсомольцы. И снова был поставлен на обсуждение тот же проклятый вопрос: почему колонистам нельзя быть комсомольцами? Чекисты в решении этого вопроса единодушно стали на нашу сторону.
— Ну, что там они выдумывают, — говорили они мне, — какие там преступники? Глупости, стыдно серьезным людям… Мы это дело двинем, если не здесь, так в Харькове.
В это время наша колония были передана в непосредственное ведение украинского Наркомпроса как «образцово-показательное учреждение для правонарушителей». К нам начали приезжать наркомпросовские инспектора. Это уже не были подбитые ветром, легкомысленные провинциалы, поверившие в соцвос в поряке весенней эмоции. В соцвосе харьковцев мало интересовали клейкие листочки, души, права личности и прочая лирическая дребедень. (Слова Ивана Карамазова из романа Достоевского: «Собственным умилением упьюсь. Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь». Они искали новых организационных форм и нового тона. Самым симпатичным у них было то, что они не корчили из себя доктора Фауста, которому не хватает только одного счастливого мгновения, а относились к нам по-товарищески, вместе с нами готовы были искать новое и радоваться каждой новой крупинке).
Харьковцы очень удивились нашим комсомольским бедам:
— Так вы работаете без комсомола?.. Нельзя.. Кто это такое придумал?
По вечерам они шушукались со старшими колонистами и кивали друг другу сочувственно головами.
В Центральном Комитете комсомола Украины благодаря председательствам (ходатайствам) и Наркомпроса, и наших городских друзей вопрос был разрешен с быстротою молнии, и летом двадцать третьего года в колонию был назначен политруком Тихон Нестерович Коваль.
Тихон Нестерович был человек селянский. Доживши до двадцати четырех лет, он успел внести в свою биографию много интересных моментов, главным образом из деревенской борьбы, накопил крепкие запасы политического действия, был, кроме того, человеком умным и добродушно-спокойным. С колонистами он с первой встречи заговорил языком равного им товарища, в поле и на току показал себя опытным хозяином.
Комсомольская ячейка была организована в колонии в составе девяти человек.
28. Начало фанфарного марша
Дерюченко вдруг заговорил по-русски. Это противоестественное событие было связано с целым рядом неприятных проишествий в дерюченковском гнезде. Началось с того, что жена Дерюченко, — к слову сказать, существо, абсолютно безразличное к украинской идее, — собралась родить. Как ни сильно взволновали Дерюченко перспективы развития славного казацкого рода, они еще не способны были выбить его из седла. На чистом украинском языке он потребовал у Братченко лошадей для поездки к акушерке. Братченко не отказал себе в удовольствии высказать несколько сентенций, осуждающих как рождение молодого Дерюченко, не предусмотренное транспортным планом колонии, так и приглашение акушерки из города, ибо, по мнению Антона, «один черт — что с акушеркой, что без акушерки». Все-таки лошадей он Дерюченко дал. На другой же день обнаружилось, что роженицу нужно везти в город. Антон так расстроился, что потерял представление о действительности и даже сказал:
— Не дам!
Но и я, и Шере, и вся общественность колонии столь сурово и энергично осудили поведение Братченко, что лошадей пришлось дать. Дерюченко выслушал разглагольствования Антона терпеливо и уговаривал его, сохраняя прежнюю сочность и великодушие выражений:
— Позаяк ця справа вымагаэ дужэ швыдкого выришення, нэ можна гаяти часу, шановный товарыщу Братченко.
Антон орудовал математическими данными и был уверен в их особой убедительности:
— За акушеркой пару лошадей гоняли? Гоняли. Акушерку отвозили в город, тоже пару лошадей? По-вашему, лошадям очень интересно, кто там родит?
— Але ж, товарищу…
— Вот вам и «але»! А вы подумайте, что будет, если все начнут такие безобразия!..
В знак протеста Антон запрягал по родильным делам самых нелюбимых и нерысистых лошадей, обьявлял фаэтон испорченным и подавал шарабан, на козлы усаживал Сороку — явный признак того, что выезд не парадный.
Но до настоящего белого каления Антон дошел тогда, когда Дерюченко потребовал лошадей ехать за роженицей. Он, впрочем, не был счастливым отцом: его первенец, названный поспешно Тарасом, прожил в родильном доме только одну неделю и скончался, ничего существенного не прибавив к истории казацкого рода. Дерюченко носил на физиономии вполне уместный траур и говорил несколько расслаблено, но его горе все же не пахло ничем особенно трагическим, и Дерюченко упорно продолжал выражаться на украинском языке. Зато Братченко от возмущения и бессильного гнева ене находил слов ни на каком языке, и из его уст вылетали только малопонятные отрывки:
— Даром все равно гоняли! Извозчика… спешить некуда… можно гаяты час. Все родить будут… И все без толку…
Дерюченко возвратил в свое гнездо незадачливую родильницу, и страдания Братченко надолго прекратились. В этой печальной истории Братченко больне принимал участия, но история на этом не окончилась. Тараса Дерюченко еще не было на свете, когда в историю случайно зацепилась посторонняя тема, которая, однако, в дальнейшем оказалась отнюдь не посторонней. Тема эта для Дерюченко была тоже страдательной. Заключалась она в следующем.
Воспитатели и весь персонал колонии получали пищевое довольствие из общего котла колонистов в горячем виде. Но с некоторого времени, идя навстречу особенностям семейного быта и желая немного разгрузить кухню, я разрешил Калине Ивановичу выдавать кое-кому продукты в сухом виде. Так получал пищевое довольствие и Дерюченко. Как-то я достал в городе самое минимальное количество коровьего масла. Его было так мало, что хватило только на несколько дней для котла. Конечно, никому и в голову не приходило, что это масло можно включить в сухой паек. но Дерюченко очень забеспокоился, узнав, что в котле колонистов уже в течение трех дней плавает драгоценный продукт. Он поспешил перестроиться и подал заявление, что будет пользоваться общим котлом, а сухого пайка получать не желает. К несчастью, к моменту такой перестройки весь запас коровьего масла в кладовой Калины Ивановича был исчерпан, и это дало основание Дерюченко прибежать ко мне с горячим протестом:
— Не можно знущатися над людьми! Да ж те масло?
— Масло? Масла уже нет, сьели.
Дерюченко написал заявление, что он и его семья будут получать продукты в сухом виде. Пожайлуста! Но через два дня снова привез Калина Иванович масло, и снова в таком же малом количестве. Дерюченко с зубовным скрежетом перенес и это горе и даже на котел не перешел. Но что-то случилось в нашем наробразе, намечался какой-то затяжной процесс периодического вкрапления масла в организмы деятелей народного образования и воспитанников. Калина Иванович то и дело, приезжай из города, доставал из-под сиденья небольшой «глечик», прикрытый сверху чистеньким куском марли. Дошло до того, что Калина Иванович без этого «глечика» уже в город и не ездил. Чащего всего, разумеется, бывало, что «глечик» обратно приезжал ничем не прикрытый, и Калина Иванович небрежно перебрасывал его в соломе на дне шарабана и говорил:
— Такой бессознательный народ! Ну и дай же человеку, чтобы было на что глянуть. Что ж вы даете, паразиты: чи его нюхать, чи его исты?
Но все же Дерюченко не выдержал: снова перешел на котел. Однако этот человек не способен был наблюдать жизнь в ее динамике, он не обратил внимания на то, что кривая жиров в колонии неуклонно повышается, обладая же слабым политическим развитием, не знал, что количество на известной степени должно перейти в качество. Этот переход неожиданно обрушился на голову его фамилии. Масло мы вдруг стали получать в таком обилии, что я нашел возможным за истекшие полмесяца выдать его в составе сухого пайка. Жены, бабушки, старшие дочки, тещи и другие персонажи второстепенного значения потащили из кладовой Калины Ивановича в свои квартиры золотистые кубики, вознаграждая себя за долговременное терпение, а Дерюченко не потащил: он неосмотрительно сьел причитающиеся ему жиры в унеловимом и непритязательном оформлении колонистского котла. Дерюченко даже побледнел от тоски и упорной неудачи. В полной растерянности он написал заявление о желании получать пищевое довольствие в сухом виде. Его горе было глубоко, и он вызывал всеобщее сочувствие, но и в этом горе он держался как казак и как мужчина и не бросил родного украинского языка.