Культура шрамов - Тони Дэвидсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как нередко бывает с теми, кого внезапно увольняют, он поплыл по течению, не в состоянии удержаться ни за одну даже самую случайную работу. Несколько раз его видели в местном парке: он прижмал к себе коробку с ножами — точно такими же, как те, которыми раньше торговал, — врученную ему в качестве прощального подарка кем-то из шутников в фирме. Надо же было додуматься! Насколько известно, он ни разу не воспользовался этими ножами — даже волоса со своей головы не срезал, не говоря уж о чьей-нибудь чужой; однако человек, разговаривающий, будто с любимой, с набором ножей, едва ли долго мог вызывать равнодушие посторонних.
Если в поведении Клинка была хоть какая-то изюминка (лучше держи от него подальше все острое, Сэд…), то Собачник казался потенциально менее надежным, зато явно более уравновешенным. Ходячая кома — таково было немилосердное определение его полукататонического состояния. Он представлял собой типичный случай человека, который был несчастен во внешнем мире, а во внутреннем пребывал в состоянии клинической депрессии. Маловероятно, что лопухи из Душилища побеспокоились бы выяснить, что за чем последовало, или попытались бы поставить верный диагноз. В бумагах, прилагавшихся к его истории, говорилось, что он вырос в доме, перенаселенном собаками всех мастей и размеров, всевозможных пород и помесей. Единственный ребенок в семье, он был тем не менее обделен вниманием родителей, куда больше заботившихся о своем собачьем выводке, чем о родном человечьем детеныше. И, разумеется, когда в должное время родители переселились в огромную конуру на небесах, Собачнику досталась их половина дома (в другой жили соседи) и двадцать с лишним собак, постоянно лаявших, блевавших и гадивших в этом тесном жилище. Можно догадаться, какая у него началась собачья жизнь. Если он не выгуливал собак (не больше четырех за один раз, по строгому расписанию), то кормил их, убирал за ними — и так, видимо, до тех пор, пока у него не кончились силы и деньги. Собак — безболезненно и, несомненно, из добрых побуждений — усыпили, причем тоже по четыре за один раз — очевидно, для того, чтобы сделать его вполне понятное горе менее безутешным и более постепенным. Впрочем, это уже не имело значения. После ухода родителей, после исчезновения собак им завладело всеохватное тупое оцепенение, и он естественно и добровольно сделался пациентом Душилища.
На остальных двоих я не возлагал больших надежд, хотя оба они, видимо, проявили какие-то строительные навыки в мастерской Душилища. Синт упекали сюда неоднократно, что часто вызывало удовольствие у персонала и пациентов больницы. Она была единственной из этой четверки, кого я уже встречал или, во всяком случае, видел. Оказываясь в больнице, Синт неизменно дорывалась до пианино и принималась бренчать первую мелодию, какая приходила ей в голову. Обычно она наигрывала какие-нибудь полуклассические отрывки или фольклорные песенки; звучали они вроде бы знакомо, однако никто не смог бы в точности сказать, что это за сочинения. Никто бы не назвал ее музыкальным дарованием: напротив, даже далекий от музыки человек сразу расслышал бы, что она делает множество ошибок, а иногда казалось, что ее куда больше интересует аудитория, нежели музыкальная партитура. Думаю, этот-то повышенный интерес к публике и привел ее в Душилище. Согласно отчетным бумагам, у нее была сильная тяга к представлениям — пусть даже в самой неподходящей обстановке; случалось, ее силком отрывали от порога, за который она отчаянно цеплялась, громко распевая: «Весело мы играем», на глазах у собравшейся публики — рассерженных и озадаченных соседей. А иногда она устраивала такие концерты не дома, а в парке, усаживаясь там со своим маленьким ансамблем — 25-ваттным «касио» — и распугивая голубей и сезонных завсегдатаев скамеек громогласным «Завяжи желтую ленточку». У нее был пограничный случай — я имею в виду не границу здоровья/болезни, нет, зачем так глубоко копать, она скорее находилась на грани приемлемого/неприемлемого социального поведения, потому что иногда, после таких импровизированных представлений, попадала на ночь в местный полицейский участок, где выступала источником развлечения (или пытки) для уголовной братии, однако чаще всего настойчивость Синт вызывала к жизни донесения, которые и привели ее в Душилище.
И Лакомка… Лакомка. Не могу сказать, что я был рад его появлению в этой четверке. Очередной безликий педофил, попавший на три месяца в Душилище для лечения и психической реабилитации перед тем, как отправиться в тюрьму Хард-Хилл для отбывания своего икс-летнего срока за непристойные приставания. Бумаги рассказывали о нем скупо и без особых подробностей. Типичный, лет тридцати пяти, гетеросексуал, охотник за малолетками, который зашел в своих действиях чересчур далеко, чересчур откровенно и бесстыдно, чтобы это могло кому-нибудь понравиться — меньше всего закону. Но, как мне сказали, Лакомка отзывался на требования больничного начальства с той же покорностью, с какой, как он явно надеялся, девушки должны были откликаться на его домогательства. За шоколадку он готов был на все.
* * *Трое суток я держал Джози взаперти, под замком. После того как родители обнаружили мой ненормальный, как им показалось, круг чтения и книги по психологии детства и отрочества оказались задвинуты во второй ряд, за нечитанные комиксы, за мной наблюдали ястребиным оком, когда я сидел дома, зато, всячески поощряя, предоставляли полную свободу действий, если я уходил гулять. Поистине с глаз долой — из сердца вон. Но это продолжалось недолго: родители ни в коей мере не собирались урезать свою социальную жизнь, и вот уже спустя месяц, или около того, после учиненного мне тарарама они скатились к прежней рутине. Доверие к присущим мне, как они надеялись, в мои пятнадцать-шестнадцать лет самостоятельности и здравомыслию было восстановлено, и нас почти на все время оставляли в покое. А выходных нам вполне хватало на то, чтобы сполна предаваться интересовавшим нас занятиям.
Я прочел об экспериментах по лишению, которые ставил Югар в начале двадцатого века на юге Франции. Это была научная жемчужина, скрывавшаяся среди статистических таблиц, посвященных прорезыванию зубов и росту волос, которые часто встречаются среди работ о детском развитии. Франсуа Югар, обвиненный и впоследствии заточенный в тюрьму за свои незаконные эксперименты, имел удивительно высокие идеалы и был одним из виднейших детских психологов в стране, автором выдающихся работ по целому ряду предметов. Кропотливые заверения и банальности, господствовавшие в этой области знания, были не для него; не для него были и оправдательные утверждения, сочившиеся из всех университетов страны. Его с полным правом можно назвать пионером применения теории в действии.
Кроме того, он был заинтересованным и преданным завсегдатаем больниц, за что я его очень полюбил. В задокументированном случае, как, видимо, и в нескольких других, лишь вкратце упомянутых в книге, он поддерживал тесную связь с полицией и больничными источниками, поощрял всех своих информаторов — обычно с помощью подкупа или регулярных выплат — извещать его о любых случаях насилия или издевательств над детьми, какие происходили в его небольшом провинциальном округе. Вскоре один из осведомителей, работавший в больнице и обосновавшийся ради практики в главном городке округа, рассказал Югару о двух детях, которые, как было признано, пострадали от различных физических и моральных издевательств в результате пренебрежения со стороны взрослых. Этот случай немедленно привлек его внимание. Детишки оказались вовсе не подкидышами или беспризорниками, брошенными на произвол судьбы взрослыми, у которых не было ни денег, ни желания содержать их; в данном случае жестокость, по-видимому, не была вызвана социальными причинами и неблагоприятной средой. Эти дети росли в доме вполне благополучного вдовца-предпринимателя.
Югар был шокирован тем, что увидел в этих двух детях — двенадцатилетней девочке и тринадцатилетнем мальчике, — но в той книге, которую я читал, он не стал подробно описывать, несомненно, плачевное состояние детей. Его больше интересовало, что они могут рассказать о случившемся с ними; он вступил в переговоры с властями, и те дали свое согласие на то, чтобы Югар от лица государства расспросил детей, записал и свел воедино их показания. Это было взаимовыгодное соглашение, поскольку оно открывало Югару доступ к ценному источнику материалов и одновременно позволяло властям избежать лишнего шума вокруг скандальной истории и ее последствий.
Когда я прочел это место в книге, большая часть осталась для меня непонятной. Я был способным читателем, однако с трудом продирался сквозь языковые дебри и умственные нагромождения академических писаний. Впрочем, Югар, как и многие другие психологи, оказывался на высоте, когда излагал истории, связанные с его предметом.