Маг в законе - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Яшка! Сукин ты сын! Вот ты где!
— Хозяин! Шампанского!
— Всем шампанского! Новосветского, абрау-дюрсо! За мой счет!
— Яков, гулящая душа! Дай, дай расцелую! Пой мне, Яков! пляши! вынь душу!..
Первым в «Пятый Вавилон» ворвался гигант в черном сюртуке. Пенсне то и дело сваливалось с его могучего носа, повисая на цепочке; седеющая копна волос тряслась мелкой дрожью. Гигант мигом облапил Яшку-рома, и два великана закружились по залу, тиская друг друга, хрустя костями и выкрикивая приветствия.
Этого гостя знали все. Извозчики звали его «Диким Барином», челядь в крымских и кавказских имениях — «вась-сиясь», коверкая титулование; легкие на язык татары подвесили кличку Аслан-Дели, что значило «Безумный Лев»; а лощеные завсегдатаи Английского клуба всегда держали наготове пустое кресло для князя Льва Голицына.
Это он, «вась-сиясь», открыл в Москве, рядом с генерал-губернаторским домом, магазинчик, где продавали прекрасное вино по двадцать пять копеек за бутылку.
Это он, Дикий Барин, на спор с записным пьяницей Скуратовым велел вылить наземь полную бочку хереса только потому, что привереде-Скуратову вино отдавало мокрой кожей, а самому князю — мокрой медью. По слухам, на дне бочки обнаружился медный то ли крестик, то ли ключ от погреба, подвешенный на кожаный гайтан — побрякушку черт знает когда утопил один из рабочих; и спорщики угомонились, крайне довольные друг другом.
Это он, Безумный Лев, укрыл у себя раненых студентов после разгона казаками университетской демонстрации, а когда за бунтарями явились — споил вдрабадан и студентов, и полицию, и всю улицу, назвал себя именинником, остальных — гостями, чем спас молодежь от судебного разбирательства.
Это он, Лев Голицын, никогда не пил водки.
И даже требовал ее повсеместного запрещения со всей широтой своей необъятной души.
— Жги, Яшка! Пой! Пляши!..
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХНе глаза у князя Голицына — две чаши вина искрометного сверкают. Тут и с одной-то захмелеешь, а с двух... Но если нырнуть в эти чаши, сразу в обе, без оглядки, положившись на русский «авось» — то на дне:
...старичок.
Сидит на песчаном пригорке близ залива. Маленький, морщинистый, в потертом черном сюртуке и зауженных брючках. Хитро щурится на чаек, на солнце — устал старичок, присел отдохнуть. Здесь другое: понимаешь вдруг, что не очень-то он стар, и не очень-то устал! вот сейчас потянется всем телом — и треснет сюртучок, высунутся из расползающихся рукавов львиные лапищи!
Дрожать заливу от торжествующего рыка!
* * *Под гомон хора «К нам приехал наш любимый...» в залу вваливались остальные гуляки. Толстобрюхий старик с бородой, расчесанной надвое крыльями («Кашперов! сахарозаводчик Кашперов!» — зашептались у столов), следом жандармский ротмистр — длинный, сухопарый, пьяный до той степени, что казался трезвым; стайка актрис, среди которых Федор заметил двоих тощеньких инженю из Московского Общедоступного; еще один жандарм, на сей раз унтер-офицер — опекая подгулявшего ротмистра с заботливостью родной маменьки... троица смазливых личностей, упавших на хвост буйному князю... какие-то шумные ромалэ с гитарами и бубнами, подобранные явно по пути, на бульваре, за неимением Яшки и его людей...
Федор даже не очень удивился, признав в ближайшей обладательнице бубна подругу-Акулину, а в лихом гитаристе, мигом затесавшемся в Яшкин хор — Друца.
Раз пришли, значит, надо.
День сегодня такой... хотя где там день — ночь на дворе.
Обслуга вавилонская сбилась с ног, усаживая знатную толпу гостей — редко в заведение являлись птицы такого полета. Какое редко! почитай, никогда! Хлопали пробки, пена вовсю лилась на скатерти, на брюки, на юбки дам, на пол; крики мало-помалу стихали, и радостный вопль князя Голицына прозвучал уже в относительной тишине, насколько вообще тишина может быть свойственна «Пятому Вавилону»:
— Розалия Самуиловна! Просим! Я слышал вас в Ялте!.. просим!
— Просим! Голубушка, сыграйте для нас! — подхватили отовсюду.
Княгиня молча встала, поклонилась и без возражений прошла на эстраду. Села к инструменту, под уважительно смолкший трезвон бубнов. Придавила носком туфельки педаль. Тронула клавиши самыми кончиками пальцев; отдернула, будто обожглась. Снова тронула, тайно спросив без слов: остыли? не станете вредничать? Почти сразу рядом оказался Друц: припал невзначай на колено, расплескал струну за струной речными перекатами.
Остудил слоновую кость под нежными пальцами Княгини.
Требовательней вскрикнули клавиши. Злее. И успокоились, когда гитара вкрадчиво, с мольбой, о прощеньи запела.
Так и пошли двухголосьем: вопрос-ответ, обида-мольба.
Федор слушал их дуэт и замечал — нервничают. Оба. Поглядывают на крайний столик у входа, туда, где между инженюшками-потаскушками сияет серебром пуговиц, по шесть в ряд, лазоревый мундир ротмистра-жандарма. Да и сам Федор, признаться, отродясь не видал таких попугайских мундиров: яркая выпушка по обшлагам и борту, вместо пояса — серебристый кушак с кистями.
Воротничок алым сукном подбит.
Празднично, да не по-ромски, когда цвет на цвет лезет и цветом прихватывает. «По-государственному празднично,» — подумалось невзначай. И еще: тянет от ротмистра небывалым холодком.
Куртку бы накинуть, согреться, да нет с собой куртки.
А фортепиано с гитарой все вели свою тайную беседу, и все поглядывали на ротмистра искоса Друц с Княгиней. Как мыши в амбаре: крадут зернышки и на спящего котища зыркают. Крадут и зыркают. А вдруг очнется? прыгнет?! а воровать-то надо! хочешь, не хочешь — надо!
Откинулся Федор на спинку стула. Смежил веки; расслабился. Тут музыка в него и вошла по-настоящему. Спустились с эстрады таборный ром и женщина без возраста, встали неслышно-невидимо за плечами: за правым, за левым. Для всех они там, на эстраде; для Федора Сохача — и там, и здесь. Слышится-видится парню и вовсе чудное: звенит гитара — о селе Грушевка звенит, о лихой пьянке у Сковородки-контрабандиста ведет ритмом, о мальчишечке утопленном ли, утонувшем ли по пьяни с лада на лад перескакивает. А тяжелый аккорд фортепианный то спросит басом, то отступит удивленно, то рыбака незнакомого капелью распишет, и бурчит рыбак глупости: «Передать велели... за новым столом под туза сперва ходят...»
Под какого туза?
Что за мальчишечка утоп? что за рыбак являлся?!
Сидит Федор, глаза закрыл; под нос себе тихую мелодийку в унисон мурлычет. Вроде как подпевает. Эй, вы-двое! — подпевает. Хватит секретничать! — подпевает. Ничего не пойму! — подпевает.
И не надо! — отвечают ему дуэтом.
Ответили и замолчали.
Захлопали пьяные в ладоши. Если кто трезвый был — тоже захлопал. А князь Лев кулачищем пудовым по столешнице от полноты чувств ударил. Пришлось посуду с пола собирать; ну да это пустяки. Бывает. Ромалэ горланят, бренчат, трезвонят, ромки по залу разбежались, цветами по лугу. Вкруг гостей вьются. Одна и к Федору прицепилась репьем: хорош парень по всем статьям, а что карман пуст, так любви не прикажешь!
— Эй, красивый, — смеется белозубо, — позолоти ручку!
И уже тише, шепотом:
— Видал жандарма?
— Видал, — отвечает Федор Акульке. Все равно рядом никого нет, не подслушают. — Аж двоих видал. Вона шампань хлещут: ротмистр-гость и при нем унтер, вроде дядьки. А что?
Смеется Акулька, а в глазах — страх. Болотной трясиной разлегся, топит в себе. Чавкает. Вольготно страху. Смейся, девка! — я-то здесь, страшный страх, никуда не делся, никуда не денусь!..
Взяла Акулька парня за руку, водит пальцем по ладони мозолистой.
Гадает, значит.
— Землемер это, из Грушевки, — гадает. — Который ротмистр. Похож, спасу нет! Я его на пьянке сельской видела, а потом в степи, когда от Мишка мертвенького прочь бежала.
Так говорит, будто знает наперед: слышал Федор гитарный рассказ. Незачем повторять.
— Уверена?
— Нет. Говорю: похож. Тот скучный был, и этот скучный, да по-другому. Опять же мундиры разные. Могло и померещиться. И потом: откуда я знаю, что Мишка силой кончили? Вдруг сам захлебнулся?!
Пожал Федор плечами. Была девка дурой, дурой и осталась. Ротмистры у нее в землемерах ходят. Мешки у нее захлебываются. Хотя похорошела, не отнимешь. Пошла на пользу воля таборная.
Хотел о том вслух сказать, да вот не сказал.
Застеснялся.
— Я уж Друцу сперва в таборе доложилась, — Акулькин палец вдоль Федоровой линии жизни двинулся, щекотно так. — И после, в городе, когда ихние пролетки увидала. Про ротмистра этого, похожего. А Друц не поверил. Ответил: быть не может. Ответил: у облавных жандармов вся их жизнь по Уложенью о Наказаниях расписана, от и до. Не бывало, чтобы «Варвары» закон нарушили. Слышь, Федюньша? — может, я умом рехнулась?