Жан Баруа - Роже Гар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люс".
"Люсу, Отэй.
Ренн, 9 сентября, 6 часов вечера.
Осуждение со смягчающими обстоятельствами. Десять лет тюремного заключения. Противоречиво и непонятно.
Все равно, да здравствует правосудие!
Дело продолжается!
Баруа".
V
9 сентября 1899 года: вечер после вынесения приговора.
На вокзале в Ренне три поезда подряд были взяты приступом. Четвертый, сформированный из вагонов устаревшего образца, стоявших в депо, в свою очередь с трудом тронулся среди взбудораженной толпы, кишащей на перроне.
Баруа, Крестэй и Вольдсмут - остатки редакции "Сеятеля" - втиснулись в старый вагон третьего класса: низкие перегородки делят его на узкие купе; на весь вагон только две лампы.
Окна открыты, за ними - уснувшие поля. Ни малейшего ветерка. Поезд идет медленно, из его окон, нарушая тишину летней ночи, вырываются звуки, напоминающие шум предвыборного собрания.
Крики сталкиваются в спертом воздухе вагона:
- Все это - происки иезуитов!
- Да замолчите вы! А честь армии?
- Да, это поражение синдиката... {Прим. стр. 238}
- Они правильно поступили. Реабилитация офицера, осужденного семью товарищами, которого признало виновным высшее командование армии, причинила бы больше вреда стране, чем судебная ошибка...
- Правильно, черт побери. Я скажу больше! Если бы я был членом суда и знал бы, что Дрейфус невиновен... Так вот, сударь, ради блага родины, в интересах общественного спокойствия я, не колеблясь, приказал бы расстрелять его, как собаку!
Крестэй д'Аллиз (не в силах сдержаться, он встает, и в полумраке раздается его хриплый голос, заглушающий шум). Французский ученый Дюкло уже ответил на подобный довод о национальной безопасности; он сказал приблизительно так: никакие соображения государственной пользы не могут помешать суду стоять на страже правосудия!
Возгласы: "Продажная шкура! Трус! Прохвост! Грязный еврей!"
Крестэй (с вызывом). К вашим услугам, господа. Брань усиливается. Крестэй продолжает стоять. Баруа. Не связывайтесь с ними, Крестэй...
Мало-помалу тяжелое оцепенение, вызванное удушливой жарой, гнетущей темнотой, дребезжанием старого вагона с жесткими скамейками, овладевает всеми.
Шум постепенно затихает.
Стиснутые в своем углу Баруа, Крестэй и Вольдсмут разговаривают вполголоса.
Вольдсмут. Печальнее всего, что эта благородная идея о служении родине была, я уверен, главной побудительной причиной поведения многих наших противников...
Крестэй. Ну нет! Вы всегда склонны думать, Вольдсмут, будто другие движимы высокими чувствами, идеями... А они движимы чаще всего собственной заинтересованностью, осознанной или неосознанной, а если уж они следуют не расчету, то общепринятым правилам...
Баруа. Постойте, по этому поводу мне вспомнилась сцена, которая меня очень поразила в день третьего или четвертого заседания. Я опаздывал. Я шел по коридору, ведущему в помещение для прессы, как раз в ту минуту, когда показались судьи. Почти одновременно, несколько позади, появились четыре свидетеля, четыре генерала в парадной форме. И что же: все семь офицеров, членов суда, не сговариваясь, одинаковым движением, ставшим у них машинальным и свидетельствующим о тридцатилетнем подчинении, разом остановились и замерли, вытянувшись у стены... А генералы, простые свидетели, прошли, как на смотру, мимо офицеров-судей, автоматически отдававших им честь...
Крестэй (неожиданно). В этом есть своя красота!
Баруа. Нет, мой милый, нет... Это бывший воспитанник Сен-Сира {Прим. стр. 240}, а не теперешний Крестэй. заговорил в вас.
Крестэй (печально). Вы правы... Но это вполне объяснимо... От людей гордых и энергичных дисциплина требует ежечасно таких жертв, что ее невозможно не уважать, зная, каких усилий она им стоит...
Баруа (развивая свою мысль). Кстати, только что вынесенный приговор повторяет сцену в коридоре... Осуждение изменника с ссылкой на смягчающие обстоятельства выглядит странным, нелепым... Но поразмыслите: ведь осуждение - это то же бессознательное отдание чести, к которому их приучила военная дисциплина, а смягчающие обстоятельства выражают все же колебания их совести.
Прибытие в Париж ранним утром.
Угрюмое молчание заполняет вагоны, из которых на платформу выливается дрожащее и бледное человеческое стадо.
Среди встречающих - Люс, его добрые глаза ищут друзей.
Молчаливые объятия: бесконечная привязанность, бесконечная печаль. Глаза полны слез.
Вольдсмут, плача, целует руку Люса.
Баруа (нерешительно). Юлия не с вами? Брэй-Зежер поднимает голову. Зежер. Нет.
Все вместе, тесной группой, они несколько мгновений идут молча.
Баруа (неуверенно, Люсу). Что нового? (Обеспокоенный его молчанием.) Кассация?
Люс. Нет, говорят, это юридически невозможно... Баруа. Что ж тогда?
Люс отвечает не сразу.
Люс. Помилование...
Крестэй и Баруа (вместе). Он откажется.
Люс (твердо). Нет.
Еще один удар, прямо в лицо.
Они неподвижно стоят на тротуаре, ничего не видя. От волнения у них дрожат губы, сжимается горло. Плечи понуро опускаются...
Вольдсмут. Пожалейте его... Опять вернуться туда? Снова терпеть муку? И во имя чего?
Крестэй (патетически). Во имя того, чтобы остаться символом!
Вольдсмут (терпеливо). Он там умрет. И тогда?
Люс (с бесконечной снисходительностью). Вольдсмут прав... Добьемся по крайней мере реабилитации человека, а не его памяти...
В тот же вечер.
Баруа рано ушел из редакции и шагает без цели куда глаза глядят, комкая в кармане записку от Юлии, которую он утром обнаружил на своем столе.
"Когда ты вернешься из Ренна, то будешь удивлен, не застав меня в "Сеятеле".
Я не хочу тебя обманывать.
Я свободно решила отдаться тебе и так же свободно ухожу.
Пока я тебя любила, я безраздельно принадлежала тебе. Но теперь я полюбила другого и открыто говорю: ты больше не существуешь для меня. Я честно признаюсь в этом и, таким образом, до конца выражаю уважение к тебе.
Когда ты прочтешь это, я уже не буду с тобой ничем связана. У тебя достанет мужества и ума, чтобы понять меня и не унижать себя бесполезным страданием.
Я же всегда останусь тебе другом,
Юлия".
Он возвращается к себе на улицу Жакоб и, одетый, валится на постель.
Жгучая боль - эгоистическая, унизительная - наслаивается на другую, обостряя глубокое уныние, охватившее его.
В пылающих висках стучит кровь.
Внезапно, в этой комнате, оживают тысячи чувственных воспоминаний. Его охватывает безумное желание любой ценой повторить некоторые мгновения... Он приподнимается, с блуждающим взглядом, кусая губы, ломая руки, затем, рыдая, вновь падает на постель.
Несколько мгновении он судорожно барахтается, как самоубийца, кинувшийся в воду...
Потом все тонет в черном забытьи.
Его будит звонок и сразу же возвращает к отчаянию.
Позднее утро: десять часов.
Он открывает дверь: на пороге Вольдсмут.
Вольдсмут (он смущается при виде опухшего и расстроенного лица Баруа). Я вам помешал... Баруа (раздраженно). Входите же!
Он закрывает дверь.
Вольдсмут (стараясь не глядеть на Баруа). Я искал вас в редакции... вы просили меня навести справки... (Он поднимает глаза.) Я видел Рэнака. (Лепечет.) Я... у меня...
Они смотрят друга на друга. Вольдсмут не в силах продолжать. И Баруа догадывается, что тот все знает, и испытывает огромное облегчение: он протягивает обе руки Вольдсмуту.
Вольдсмут (простодушно). Ах... Подумать только, Зежер, друг!
Баруа бледнеет, у него перехватывает дыхание.
Баруа (одними губами). Зежер? Вольдсмут (растерянно). Не знаю... я сказал это...
Баруа сидит, вытянув руки, сжав кулаки, вскинув голову; в мозгу - ни одной мысли.
Вольдсмут. (Испуганный этим молчанием.) Мой бедный друг... Я вмешиваюсь в то, что меня не касается. Я не прав. Но я пришел для того... Я хотел бы облегчить ваши страдания...
Не отвечая, не глядя на Вольдсмута, Баруа достает из кармана и протягивает ему письмо Юлии. Вольдсмут жадно читает; его дыхание становится свистящим; заросшее бородою лицо напряжено, губы слегка дрожат. Потом он складывает листок и садится рядом с Баруа; своей маленькой рукой он неловко обнимает друга за талию.
Ах, эта Юлия... Я-то знаю... Так тяжко, так тяжко... Убил бы, кажется! (С горестной улыбкой.) А потом проходит...
И вдруг, не меняя позы, он начинает беззвучно плакать; слезы безостановочно струятся по его лицу; так плачут лишь о себе.
Баруа смотрит на него. Эти слова, эта интонация, эти слезы... В нем шевелится подозрение, и почти тотчас же он догадывается об истине.
И, прежде чем чувство жалости, его охватывает какое-то мрачное удовлетворение и отвлекает от собственного горя. Он не один. Слезы чувствительные, добрые - показываются на его глазах.
Да, жизнь слишком жестока...
Баруа (мягко, выбирая слова). Бедный Вольдсмут, какую, должно быть, я причинил вам боль...