Писатель и самоубийство - Григорий Чхартишвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современный японский писатель в отношении к суициду следует общенациональной традиции, да еще с поправкой на свое опасное ремесло, в этих условиях особенно рискованное. В обществе, где все делается сообща, коллективом, заниматься самой индивидуалистической из всех профессий — верная дорога к самоубийству. Писатель — тот самый торчащий гвоздь, который, по японской пословице, первым получает молотком по шляпке. Из пяти всемирно признанных японских классиков двадцатого века четверо (Акутагава Рюноскэ, Дадзай Осаму, Мисима Юкио и Кавабата Ясунари) покончили с собой, и лишь Танидзаки Дзюнъитиро благополучно умер своей смертью.
Основная причина писательского самоубийства в Японии предсказуема: круговой обороне, которую заняли разбившиеся на группы соотечественники, одиночка-литератор может противопоставить только свою творческую энергию. Когда писателю кажется, что он исписался, что магический источник иссяк, начинается депрессия и паника, выход из которой подсказывает логика национального мировоззрения. Впрочем, писательское самоубийство как результат подлинного или воображаемого творческого кризиса — явление интернациональное, а в истории японской литературы есть и трагические развязки с неповторимым «местным колоритом».
Дух коллективизма проявляется не только в обустройстве жизни, но иногда и в обустройстве смерти. Японская история знает множество примеров «коллективного» самоубийства. В эпоху феодальных междоусобиц поражение одного из враждующих кланов влекло за собой массовое харакири побежденных. Классический пример суицидной оргии — гибель рода Ходзё (XIV век). Проиграв войну, сюзерен устроил для вассалов прощальный пир, в ходе которого 870 приглашенных лишили себя жизни. Всего же в тот день самоубийство совершили 6000 самураев обоего пола. В 1944 году так же поступили защитники острова Сайпан. Они сражались с американцами до последней возможности, а потом покончили с собой (из 23000 человек уцелели лишь около тысячи гражданских).
Несмотря на давнюю и распространенную традицию коллективного альтруистического самоубийства, японским писателям такой финал несвойственен. Очевидно, сказывается «неколлективистская» профессия. Однако если в литературной истории других стран нам неизвестны случаи, когда писатель убивал бы себя «за компанию», во имя некоей массовой идеи, то в Японии такой пример есть. Талантливый Хасуда Дзэммэй (1904–1945), поэт «японской романтической школы», в гражданской жизни был скромным школьным учителем, но на войне проявил себя большим самураем, чем иные кадровые военные. Когда командир полка зачитал офицерам высочайший рескрипт о капитуляции, поручик Хасуда застрелил «изменника» и застрелился сам, тем самым присоединившись к целой когорте верноподданных патриотов, не пожелавших смириться с поражением. В отличие от европейских писателей-коллаборационистов, убивавших себя, чтобы уйти от неминуемого суда, Хасуда в политическом отношении был фигурой малозаметной и репрессий мог не опасаться. Здесь все произошло по дюркгеймовскому определению альтруистического самоубийства: поэт решил «…освободиться от своей личности для того, чтобы погрузиться во что-то другое, что он считал своей настоящей сущностью».
Не менее японским было и самое громкое из писательских самоубийств всех времен и народов — харакири Мисимы Юкио (1925–1970). Я не буду сейчас подробно останавливаться на этой эффектной истории.[28] Замечу лишь, что при всем патриотически-альтруистическом антураже спектакля, устроенного писателем, истинные мотивы его поступка, очевидно, были вполне частными, а не политическими, как представляется японским националистам.
По-самурайски свел счеты с жизнью и Мураками Итиро (1920–1975), писатель, за пределами Японии почти неизвестный. Этот литератор прожил бурную и непоследовательную жизнь: был сначала морским офицером, потом коммунистом и последователем соцреализма, а закончил ультраправыми убеждениями. Мураками хотел погибнуть вместе с Мисимой, но не сумел прорваться через кордон полиции к своим единомышленникам-путчистам. Пять лет спустя он пронзил себе горло мечом.
Самым же экзотическим был мотив самоубийства поэта-романтика Китамуры Тококу (1868–1894). Страстный поклонник западной литературы, Китамура повесился из-за того, что японской литературе далеко до европейской. «Никогда японцу не создать таких произведений, как „Потерянный рай“, „Отверженные“ или Дантов „Ад“», — писал он. Случаи суицида из-за комплекса культурной неполноценности встречаются и в других странах (например, адвокат Крамер, прототип Крафта из романа «Подросток», или знаменитый еврей-антисемит Отто Вейнингер), однако, пожалуй, только японец мог убить себя из-за уязвленного литературного патриотизма и комплекса культурной неполноценности.
Бедный Китамура ошибся. Вскоре японскую литературу сочли не просто «полноценной», а необычайно яркой и самобытной. Японская культура — как традиционная, так и современная — стала для Запада одним из главных эстетических и духовных откровений XX века. Но мне кажется, что человечество все же не до конца понимает важность процесса, бурно происходящего на дальневосточном архипелаге в последние десятилетия. По моему глубокому убеждению, Япония сегодня — самое интересное место на планете. Там развернут небывалый эксперимент по созданию нового землянина, который, возможно, впервые в истории сумеет преодолеть извечную биполярность мира и органично соединит в себе достижения западной и восточной культур: рациональность и интуицию, жесткость и гибкость, ощущение пространства и ощущение времени, понимание жизни и понимание смерти, know-how (знание как) и know-why (знание зачем). На наших глазах рождается бикультурный андрогин, существо с двойным цивилизационным гражданством. Когда-нибудь, лет этак через сто, по пути, проложенному японцами, пойдет огромный Китай, и тогда облик homo sapiens третьего тысячелетия окончательно определится.
Наш общий потомок, скорее всего, будет черноволос, кареглаз и слегка раскос. Он будет отличаться отменным воспитанием, тонко чувствовать красоту, с одинаковой легкостью цитировать Шекспира и Конфуция. Он научится вылечивать рак, СПИД и даже болезнь Альцгеймера, будет запросто менять изношенные органы человеческого тела и жить очень долго. Если захочет.
Потому что в дивном новом мире, где не будет кровавых конфликтов и неизлечимых болезней, первую строку в статистике смертей займет суицид.
Огненное спасение
…Русачки же, миленькие, не так. Во огнь лезет, а благоверна не предает!
Протопоп АввакумМассовое самоистребление старообрядцев, растянувшееся во времени на два с лишним столетия и унесшее десятки тысяч жизней — таков впечатляющий вклад России во всемирную историю суицида.
Это уникальное историческое явление зародилось в эпоху, когда в Европе религиозный фанатизм, доведенный до градуса самоубийственного исступления, давно уже стал анахронизмом. Во второй половине XVII века Московское государство стало постепенно поворачиваться от восточного к западному пути развития, однако часть старой Руси, прежде всего крестьянство и низовое духовенство, не смирилась с волей властей предержащих. Глухое, упорное, саморазрушительное сопротивление этой народной оппозиции романовская монархия так и не смогла сломить вплоть до самого своего краха.
Отправная точка у раскола русского православия не религиозная, а чисто политическая. Смысл реформ Никона заключался вовсе не в исправлении ошибок славянского перевода Библии, не в замене двоеперстия троеперстием, «сугубой» аллилуйи «трегубой», а «Исуса» «Иисусом». Суть была в том, что соседи Москвы — Речь Посполитая и Османская империя — слабели, и роль «Третьего Рима», логика имперского строительства требовала приращения русских владений за счет южных и западных православных земель. При царе Алексее Михайловиче задавался вектор российской внешней политики на века вперед.
Но присоединению Украины и последующему движению на Балканы должна была предшествовать идеологическая и религиозная подготовка — унификация обряда великорусского, южнорусского и греческого православия.
Эта реформа обеспечила бы главенство московской патриархии над всем христианством византийского корня, украинская и балканская ветви которого обнаруживали тревожившее Москву стремление сомкнуться с католичеством.
Части русского духовенства геополитические мотивации были чужды или неизвестны. Отчаявшись переубедить светскую и церковную верхушку, защитники старой веры обратились к народу и нашли поддержку у широких слоев крестьянского и посадского населения, традиционно консервативного и привыкшего с недоверием воспринимать всякую инициативу, которая навязывалась сверху.