Голем и джинн - Хелен Уэкер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний день Шивы Майкл Леви стоял в углу гостиной своего дяди и слушал, как снова и снова читают поминальный кадиш. Этот печальный раскачивающийся ритм звучал у него в ушах с самого дня похорон. Майкл чувствовал себя совсем больным. Он провел рукой по лбу, и тот оказался влажным, хоть в комнате и было холодно. Молящиеся стояли черной стеной, их ермолки поднимались и опускались в такт словам кадиша.
На кладбище в Бруклине, стоя у открытой могилы, Майкл наклонился, взял пригоршню холодной земли и бросил ее вниз. Мерзлые комья застучали по простой крышке соснового гроба. Сам гроб показался ему совсем маленьким и очень далеким, как будто стоял на дне глубокого колодца.
«Пусть утешит тебя Всевышний со всеми скорбящими Сиона и Иерусалима». Эта традиционная формула утешения впервые пришла ему на память, когда в коридоре он разговаривал с Хавой. За эти несколько коротких дней он сам слышал ее десятки раз, и она начинала действовать ему на нервы. Почему только «со всеми скорбящими Сиона и Иерусалима», а не со «скорбящими всего мира»? Откуда эта местечковая узость, ограниченность? Как будто единственной настоящей потерей можно считать только потерю Храма, а все остальные потери — лишь слабое ее отражение. Он знал: цель этой фразы — напомнить скорбящему, что он все еще часть единой общности. Но у Майкла имелась своя общность: школьные друзья, коллеги из приютного дома, братья и сестры по Социалистической рабочей партии. Ему не нужны эти чересчур благочестивые незнакомцы. Он не мог не замечать любопытных и косых взглядов, которые они бросали на племянника-вероотступника. Пусть судят как хотят, решил он. Сегодня последний день. Скоро они друг от друга избавятся.
Мужчины в черных шляпах приходили и уходили. Они останавливались у стола, ели сваренные вкрутую яйца и куски хлеба, тихо переговаривались. Майкл узнал несколько старых раввинов, которые были друзьями его дяди. Они подходили к книжным полкам и рассматривали корешки, словно что-то искали. Дойдя до конца полок, каждый из них разочарованно хмурился, а потом виновато оглядывался. Неужели они выискивали особо ценные книги, которые собирались присвоить? Профессиональная алчность не унималась даже на время траура? Его передернуло от отвращения. Вот чего стоят все слова о чистоте помыслов скорбящих.
Да пусть всё забирают! Он был единственным законным наследником всего невеликого имущества дяди и уже решил пожертвовать б о льшую часть беднякам. Ему все равно некуда было ставить эту мебель и нечего делать с сохранившимися религиозными реликвиями. Когда все наконец разошлись, он двинулся по комнатам с коробкой, складывая в нее все, что хотел оставить на память. Посеребренный кофейный сервиз, которым так гордилась тетушка. Ее шали и украшения, найденные в ящике комода. В том же ящике обнаружился и мешочек с пострадавшим от воды бумажником и сломанными часами. Когда-то часы были хорошими и дорогими, но он никогда не видел, чтобы дядя носил их. В бумажнике лежало несколько американских и, кажется, немецких купюр. Мешочек он тоже положил в коробку, решив, что, возможно, он хранится с тех пор, когда дядя пересекал океан. Старые письма, несколько семейных дагеротипов в рамках, и среди них — найденная на самом дне ящика свадебная фотография родителей Майкла. Его мать, круглощекая девушка, выглядывает из-под усыпанной цветами фаты. Отец, высокий и стройный, в шелковой шляпе, смотрит не в камеру и не на свою молодую жену, а куда-то в сторону, словно уже планирует побег. Старая обида на отца на минуту поднялась в душе, но тут же опять растворилась в печали. Под кроватью Майкл нашел рюкзак, набитый старыми растрепанными книгами. Он добавил их к тем, что уже стояли на полках. Майкл что-то слышал о благотворительной организации, которая снабжала литературой новые иудейские общины, образующиеся на Среднем Западе, — они наверняка обрадуются такому подарку.
На столе в гостиной, под скатертью, он обнаружил тонкую стопку листов, исписанных дядиным почерком. Наверное, те, кто наводил тут порядок и готовил угощенье, просто не заметили их. Один листок лежал чуть в стороне, как будто был важнее прочих. На нем было всего две строчки на иврите — странных, нечитаемых. Все это было чересчур заумно для Майкла, и он решил было, что отдаст записи первому встречному раввину, но знакомый дядин почерк притягивал его чуть ли не физически. Пока он не мог расстаться с этими записями. Потеря была еще слишком свежа. Устало Майкл засунул бумаги в пустой кожаный мешочек. Он разберется с ними позже, когда к нему вернется привычное чувство перспективы.
Коробку и мешочек он принес к себе домой и засунул под стол. Он по-прежнему сильно потел, и его тошнило, хотя последние несколько дней он почти не ел. В уборной его вырвало, и после этого он рухнул на койку, до которой едва добрался.
Утром один из соседей обнаружил, что Майкл насквозь промок от пота и при этом трясется в ознобе. Вызвали врача. Тот сказал, что, скорее всего, это небольшая инфлюэнца, и в течение нескольких часов все здание было закрыто на карантин.
Майкла увезли в больницу на острове Суинберн, и он лежал там среди напуганных и сломленных горем иммигрантов, не сумевших пройти медицинский контроль на острове Эллис, среди умирающих и неверно диагностированных. Лихорадка у него все усиливалась. Ему мерещилось пламя на потолке и в пламени — гнездо извивающихся, брызжущих ядом змей. Он пытался скрыться от них и понимал, что привязан к кровати. Он кричал, и на его лоб опускалась чья-то равнодушная холодная рука. Кто-то подносил к его губам стакан воды. Он пил и опять погружался в страшные видения.
Не один Майкл кричал в те дни в палате. На соседней кровати лежал прусский рабочий лет сорока, который здоровым и крепким сел на «Балтику», когда та делала короткую остановку в Гамбурге. На острове Эллис он одним из первых стоял в очереди на медицинский осмотр, когда кто-то сзади тронул его за плечо. Пруссак обернулся и увидел маленького высохшего старика в чересчур широком для того пальто. Старик поманил его, явно желая что-то сказать. Здоровяк наклонился, чтобы лучше слышать, и старик прошептал ему прямо в ухо цепочку бессмысленных невнятных слов.
Мужчина потряс головой, показывая, что не понимает, и вдруг обнаружил, что уже не может остановиться, что голова трясется все сильнее и сильнее, потому что эти непонятные звуки как будто поселились у него в голове. Они звучали все громче, метались внутри черепной коробки, бились о края, гудели пронзительно, словно стая ос. Он зажал уши пальцами, попытался крикнуть: «Пожалуйста, помогите мне», но не услышал собственного голоса. Лицо глядящего на него старика выражало только самое невинное удивление. Люди, стоящие в очереди, начали оглядываться. Мужчина обхватил руками голову, чтобы хоть как-то унять этот страшный шум, и упал на колени, выкрикивая что-то неразборчивое. На губах у него выступила пена. Врачи и люди в форме бежали к нему, поднимали веки, чтобы заглянуть в глаза, совали ему в рот кожаный ремешок. Последним, что он видел, перед тем как его запаковали в смирительную рубашку и отправили на остров Суинберн, был старик, который у опустевшего стола сам поставил печать в свои документы и поспешно скрылся в толпе на другой стороне.
Служащий иммиграционного бюро еще раз просмотрел документы и внимательно взглянул на стоящего перед ним человека. Тот выглядел куда старше своих шестидесяти четырех, но с этими изработавшимися крестьянами никогда не угадаешь: ему могло быть и шестьдесят, и сто лет.
— В каком году вы родились?
По другую сторону стола переводчик прокричал вопрос в ухо старика.
— В тысяча восемьсот тридцать пятом, — ответил тот.
Ну, раз так… Спина у старика была прямой, глаза ясные, и печать медицинской комиссии еще не просохла на его документах. Он уже предъявил кошелек с двадцатью американскими долларами и несколькими монетами. Достаточно на первое время. Нет никаких оснований не пропускать его.
Вот имечко, конечно…
— Давайте назовем вас как-нибудь по-американски, — предложил чиновник. — Вам самому так будет удобнее.
Под встревоженным взглядом старика он вычеркнул в документе слова «Иегуда Шальман» и твердым уверенным почерком написал сверху: «Джозеф Шаль».
13
В Маленькой Сирии наступал сезон Рождества со всеми его украшениями и праздниками. Неожиданно Джинн обнаружил, что Арбели то и дело пропадает в церкви. «Новена, — объяснял он. — Или День Непорочного зачатия. Или Откровение святому Иосифу. — Но что все это означает?» — спрашивал Джинн. И постепенно, с трепетом и не очень уверенно, Арбели начал излагать ему сжатую историю жизни Христа и основные законы его Церкви. Рассказы эти нередко сопровождались длинными запутанными, а иногда и сердитыми спорами.