Москва и москвичи - Михаил Загоскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пожалуйте, пожалуйте!..
— Тише, ребята, тише! — сказал я. — Дайте выговорить: к Преображенской заставе и назад.
— Садитесь без ряда, сударь! Прокачу! — закричал ловкий детина в синем кафтане и шелковом кушаке. — Графский рысак, батюшка!.. Утешу…
— Эх, барин, — прервал рыжебородый извозчик в щегольской шапке с бобровым околышем, — садитесь ко мне — лихой иноходец!.. Плетеные саночки. В пять минут доставлю!
— Что больно скоро! — подхватил рослый извозчик в обыкновенной кучерской шапке. — Вишь, лихач какой!.. В пять минут!.. Задохнешься!.. Пожалуйте, батюшка, лучше ко мне: городовые сани с полостью.
— Сюда, барин, сюда; вот санки!.. Садитесь!..
Тут снова поднялся такой шум, что я вышел из терпения.
— Да полноте, пострелы! — закричал я. — Дайте порядиться!.. К Преображенской заставе и назад сюда, к Пресненским прудам. Ну, что?…
— Извольте, сударь, — сказал извозчик в шелковом кушаке. — Что торговаться: красненькую!
— Везу за два целковых! — закричал извозчик с рыжей бородою.
— Синенькую!.. Три полтинничка!.. Целковый! — загремели вокруг меня голоса.
В эту минуту проезжал мимо в новеньких пошевеньках, запряженных небольшой, но плотной лошадью, ванька в сером зипуне и красной поношенной шапке. Я махнул ему рукой.
— Что вы, батюшка? — сказал извозчик в шелковом кушаке. — Да вам стыдно будет сесть на этого ваньку. Помилуйте — дерюга этакая!
— Доеду и на нем, братец.
— Так вы бы, сударь, к бирже-то и не подходили! — промолвил рыжебородый извозчик, надевая свою бобровую шапку. — Смотри, Андрюха, — продолжал он, обращаясь к извозчику в шелковом кушаке, — экий конь — добра лошадь!.. А сбруя-то, сбруя!
— Да, брат, упряжь мочальная, конь богатырский!..
— По Сеньке шапка, по седоку извозчик.
Все эти насмешки на меня не подействовали: я сторговался с ванькой за полтинник.
— Смотрите, барин, чтоб вам не пришлось покормить! — закричал рыжебородый. — Не довезет до Преображенского.
— Ах ты, щеголек этакий! — возразил ванька, прибирая вожжи. — Садись и ты, так я и тебя свезу. Видали мы вашу братью, лихачей: версту вскачь, а там и плачь!.. Ну, ты!
И мой ванька, вероятно желая доказать на самом деле, что его лошадка не без удали, пустился вскачь по Арбату.
— Держи, держи! — раздался за нами крик, прерываемый громким хохотом. — Батюшки, бьет!.. Держи, держи!
— Ох вы, скалозубы этакие, каторжные! — бормотал ванька, сдерживая свою лошадку. — Вам бы только пьяниц да буянов возить!.. Сами житьмя живут по трактирам да со всякой дрянью знаются… У самого шапка с бобровым околышем, а жене перекусить нечего!..
— Что это, брат, ты так их позоришь? — спросил я.
— Да как же, батюшка! Вот этот с рыжей-то бородою, — ведь я его знаю, он из нашего села, четыре года извозничает, а домой гроша не прислал: все на чаю пропивает. Ребятишки в людях живут; жена милостинку просит, а он в синих кафтанах ходит, катает на своем иноходце купеческих сынков да вместе с ними погуливает… Чай, и бога-то забыл!.. И то сказать: с кем поведешься, таким и будешь.
Я очень люблю разговаривать с русскими мужичками, а особенно с теми, которые приезжают из дальних деревень. Постоянно живущие в Москве крестьяне и даже крестьяне из самых близких подмосковных теряют почти всегда свой природный характер, эту смесь простодушия и лукавства, невежества и ума, суеверия и набожности: они превращаются в каких-то полумещан и, по большей части утрачивая все хорошие свои качества, остаются при одних дурных. Судя по некоторым словам моего ваньки, я тотчас догадался, что постоянное его жилище не близко от Москвы.
— Откуда ты родом, любезный? — спросил я.
— Владимирский, батюшка.
— Господский или экономический?
— Господский. Может статься, слыхали об Алексее Андреевиче Черноярском? Мы его. Село Завалихиио Шуйского уезда.
— Так это не близко от Москвы?
— Да верст около трехсот будет.
— Что, у тебя есть хозяйка?
— Как же, сударь! Без хозяйки и дом не стоит.
— Баба еще молодая?…
— В поре, батюшка. Баба такая знатная, повадливая, работящая; Феклой зовут.
— И детки есть?
— Были, батюшка, да бог взял. Одна дочка осталась.
— Ну, что, барин у вас каков?
— Грешно пожаловаться: человек добрый, ничем нас не обижает. Покойный его батюшка, старый наш барин, так тот был, — не тем помянут, — крутенек! Вот теперь коли два мужика повздорят да придут к барину на суд, так он выслушает и рассудит: ты, дескать, прав, а ты, дескать, виноват; а бывало, к старому барину и не ходи: из своих рук замает!
— Как: и правого и виноватого?
— Обоих, батюшка. Ты, дескать, не художествуй, а ты не жалобись.
— Так поэтому при нем мужички-то нечасто ссорились?
— Все так же, батюшка, и судиться так же ходили. Ведь наш брат мужик упрям! Я и сам к нему на суд ходил с моим шабром, Федькой рыжим; думаю, что за беда, что барин поколотит? Да пусть себе потешится! Лишь только бы Федьку-то буяна порядком отвалял.
— Э, брат, да какой же ты злой!
— Что ж делать, сударь, — и в курице есть сердце. Да этот же рыжий такой озорник, что и сказать нельзя! Вот уж подлинно, кабы на эту крапиву да не мороз, так из деревни вон беги. Теперь он вовсе от нас отшатнулся: извозничает здесь, в Москве.
— Здесь? Не он ли это в Кудрине лихой извозчик на иноходце?
— Он самый, батюшка!.. Ну, ты, сердечная!..
— А что, — сказал я, помолчав несколько времени, — ты каждую зиму сюда приезжаешь?
— Да, сударь! Вот уж четвертый год, как я в Москве извозничаю.
— Так поэтому тебе выгодно?
— А как же, батюшка! Да что бы я добыл зимою-то, лежа на печи? Ведь под лежачий камень и вода не течет. Конечно, год на год не приходит, а все-таки сотни полторы, а иногда и две свезешь домой; и оброк заплатишь, и подушное, и рекрутское, и всякие другие подати, а все копейка заляжет. Привезешь жене кумачу на сарафан, фату шелковую; девчонкам — кому колечко, кому сережки.
— Девчонкам? Да как же ты говорил, что у тебя одна только дочь?
— Одна, батюшка, да две… как бы этак сказать?… Сиротки не сиротки, а хуже сирот.
— Родные, что ль, тебе?
— Нет. Вот дочки шабра-то моего, Федьки рыжего.
— Как, этого лихого извозчика?
— Его, батюшка.
— Да ведь он тебя обижал? Ты ходил с ним судиться к барину?…
— Так что ж? Барин нас рассудил: поколотил обоих — вот и все! А детки его чем виноваты?… Сердечные! Родная мать покинула, пошла в какие-то странницы, отец с ними не живет, кровных никого нет… Вот мы с хозяйкой и подумали: у нас всего довольно, господь бог нас не покидает, так и нам не след их покинуть… Дело соседское… Да и то сказать: у нас всего-навсего одна дочка, так не съедят же нас две сироты.
— И вы их любите?
— Как родных дочерей, батюшка, видит бог, как родных! Коли Тане пряник, так и всем по прянику. Да еще, батюшка, они-то нам как-то жальчее. Свою иногда потеребишь за волосы, а на них и рука не подымается. Горемыки этакие!.. При живом отце и матери и круглые сироты!..
— Ну, брат… Как тебя зовут?
— Иваном, батюшка.
— Ну, брат Иван, добрый ты человек!
— И, сударь! Кинь хлеб-соль назад — будет впереди! Не узнаешь, может статься, и наша Танюша останется сиротою, так и ее господь помилует; мы призрели сирот, и ее добрые люди не покинут… Ну, ты, сивка! Иль кнута захотела?
В продолжение этого разговора мы выехали на Сретенку. Не доезжая до конца улицы, мой ванька повернул направо в переулок.
— Куда ты, братец? — спросил я.
— А вот, батюшка, мы тут выедем как раз на вал, а там уж прямо Дербенским переулком до самого Каланчевского поля.
— Да ведь все равно и по Сретенке.
— Нет, сударь, все-таки выкинем уголочек; да и дорога-то поглаже.
— Ну, как хочешь; ступай!
Я заметил, что мой Иван, проезжая этим переулком, беспрестанно и с особым вниманием посматривал вперед на небольшую площадку или, лучше сказать, перекресток, на котором у плохой и до половины развалившейся биржи стоял один извозчик в синей плисовой шапке и кормил сенцом своего пегого коня.
— Ну, так и есть! — прошептал мой Иван. — Батюшка барин, — продолжал он вполголоса, останавливая лошадь, — подержите на минутку!
И, не дожидаясь моего ответа, бросил мне вожжи, спрыгнул с саней, подбежал к извозчику, который стоял у биржи, и принялся, не говоря ни слова, пороть его своим кнутом. Извозчик, детина дюжий и рослый, вместо того, чтоб обороняться, засуетился, кое-как заворотил свою разнузданную лошадь, упал в санки и поскакал сломя голову прочь от биржи. Вся эта экспедиция продолжалась не более полуминуты. Мой Иван воротился, сел преспокойно на свое место и повез меня далее.
— Что это, братец? — спросил я. — За что ты его бил?
— Как за что, сударь? Ведь эта биржа-то наша. Мы деньги за нее платим, а этот колотырник, прах его знает, кто такой… вишь, для него припасли… мошенник этакий!.. Вздумал у чужой биржи лошадь кормить. Иногда случится, второпях и сенца оставишь, а эти чужехваты тут и есть! Ведь в Москве, батюшка, много этаких шишимор; не хочет за место платить, да по чужим биржам и таскается. А проворен, разбойник: не успел его десяти раз хлестнуть.