Тропик любви - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше обед. Время устраивать генеральную уборку. Если в этот момент к нам кто-нибудь приходил, ему казалось, что он попал в сумасшедший дом. Во-первых, все надо было делать очень быстро. Потому что, когда Уолкер брался за готовку, он готовил со скоростью молнии. Каждый вечер мы имели полный ассортимент, начиная с супа и салата и включая мясо, картофель, соус, овощи, печенье и пирог или заварной пудинг.
К обеду все, конечно, были голодны как волки. Что мы не успевали во время уборки разложить по местам, оставалось на полу — на потом. То есть когда дети лягут спать, когда, так сказать, больше нечем будет заняться. На это, на окончательную уборку, уходило каких-нибудь полчаса. По сравнению с кошмарным днем — одно удовольствие. Наклоняться, подбирать, сортировать, подтирать, распутывать, раскладывать и перекладывать — детская забава, как может показаться со стороны. Какое счастье, думал я иногда, что у нас нет никакой домашней живности, за которой пришлось бы убирать, ни птичьих клеток, которые надо было бы чистить.
Несколько слов о том, как нас кормил Уолкер… По мне, все было очень вкусно. Каждодневно я восхищался кулинарными талантами Уолкера. Но дети — отнюдь! Как бы голодны они ни были, все было им не по вкусу, все не то, к чему они привыкли. Одному не нравился соус, другая не любила жира. «Ненавижу брюссельскую капусту», — говорил Тони. «Я больше не могу есть макароны, меня от них тошнит», — это Вэл. Потребовалось немало времени, чтобы понять методом проб и ошибок, что они любят, что они станут есть. Даже пирог и пудинги были им теперь не по вкусу. Теперь они желали желе.
У Уолкера уже ум за разум заходил, а его статус все понижался. Из главного повара его понизили до поваришки в буфете. Мне только и оставалось, что извиняться за поведение детей за столом. Часто приходилось уподобляться тому нелепому родителю, которому приходится просить, умолять свое чадо съесть то, попробовать это — всего лишь чуть-чуть, самую капельку! Подцепив с тарелки Тони кусок сочной жареной свинины в ободке жира, я несколько мгновений держал его перед собой на вилке, любовался им, поворачивая так и этак, громко причмокивая и пуская слюнки, потом, прежде чем с алчным видом сунуть себе в рот, говорил: «А-а-а-х! До чего вкусно! А-а-а-х! Смотри не пожалей!» Разумеется, никакого результата.
— Оно воняет! — говорил он. Или: — Меня от него тошнит!
Следом Вэл со вздохом утомленной светской дамы отодвигала тарелку и слабым, скучным голосом осведомлялась, что сегодня на десерт.
— Желе, дорогая! — отвечал я не в силах удержаться от сарказма.
— Желе? Как оно мне надоело.
— Ладно. А что скажешь о лягушачьих гнездах? Или о горстке ржавых гвоздей, обложенных ломтиками огурца? Слушай, детка, назавтра у нас будет гороховый суп с пикшей и копчеными устрицами. Уж он-то тебе понравится!
— Да-а?
— Да. И вот что, не бросай эту корку даже птицам! Завтра утром намажем ее медом, горчицей и чесночным соусом. Я знаю, ты обожаешь горчицу. Рассказывал я тебе, маленькая моя привереда, что, когда хлеб достаточно лежалый, как следует заплесневелый, на нем образуются червячки? А от этих червячков бывают ленточные черви. Ты ведь понимаешь, о чем я? — Небольшая пауза, чтобы посмотреть, какой это произвело эффект. — Помнишь, я рассказывал тебе об одном ресторане… на рю де ла Гэте… куда я, бывало, ходил, чтобы поесть змей? Это была вонючая старая дыра, но готовили там отлично. А если тебе не нравилось, тебя брали за…
— Ну, папочка, прекрати! Мы не желаем слушать, как ты выражаешься.
Тони:
— Папочка, ты говоришь неправильно. Ты ведь не так хотел сказать?
— Нет, именно так, Тони, сынок. Просто я пытаюсь вам объяснить. Вы, ребята, говорите о тошноте и рвоте; я говорю о змеях и черепаховом супе. Понятно?
Вэл, несколько надменно:
— Нам не нравится, когда ты так говоришь, папочка. Вот мама никогда…
— В том-то и дело, что… — Я вовремя останавливаюсь. (Эй, на рее! Поднять паруса!) «Так о чем это я? Ах, да, о „ложной черепахе“».[190] Есть, как вы знаете, три вида черепах: «ложная», с твердым панцирем и по-индейски…
— Папочка, ты пьян!
— И вовсе не пьян! (А хотелось бы, конечно.) Просто мне вожжа под хвост попала. Новинка, специально для вас. Получите, желание клиента — закон.
— Ну, говно! — говорит Тони.
(И где только он мог подцепить такое словцо?)
— Ты хотел сказать какашка, да, сынок? Или навоз?
— Я сказал говно, — отвечает Тони.
— А я говорю балда-какашка-пиписка!
— А я говорю, ты с ума сошел, — вступает Вэл.
— Отлично, попробуем начать все сызнова. Но сперва, как насчет пирога… а сверху можно намазать чудесным йогуртом? Слушайте, вы когда-нибудь пробовали лимбургер? Нет? Тогда вам еще предстоит такое удовольствие… Уолкер, почему бы тебе не привезти немного лимбургера в следующий раз, как поедешь в город за продуктами? Или лидеркранца… мягкого, мокрого… Итак, пирог. Если присоединитесь ко мне, тогда я отрежу себе еще салями и выпью еще пивка. Как вам такое предложение?
(Пока я произносил этот маленький спич, мне пришла в голову безумная мысль. Что если во время разводов я стану вручать судье стенограмму подобных послеобеденных дивертисментов?)
Временное затишье. Подперши голову ладонями, изо всех сил стараюсь не дать глазам закрыться. Уолкер уже моет посуду, скоблит сковородки. Следовало бы сделать усилие и вынести мусор, но не могу отклеиться от стула. Смотрю на детей. У них на лицах то выражение потрясения, какое бывает у боксера, виснущего на противнике после сокрушительного удара по кишкам.
— Ты хотел почитать нам сказку, папочка.
— Черта с два!
— Ты обещал.
— Ничего подобного.
— Если не почитаешь сказку, мы не пойдем спать.
— Ich gebibble.[191]
Чтобы привести их в чувство, киваю на сковородку с ручкой:
— Как вам понравится, если я вас тресну вот этим?
Наконец после недолгих препирательств удается-таки отправить их в ванную. С трудом уговариваю их умыться, но почистить зубы — никак.
Это было тяжким испытанием — заставить их почистить зубы! Я скорей выпью пинту слоуновского эликсира, чем пойду на это еще раз. И, несмотря на дикие вопли и скандалы над раковиной, у них сегодня все зубы в дуплах. Самое удивительное, что у меня, надсмотрщика над ними, от всех тех уговоров, призывов, лести и угроз не случилось хронического воспаления гортани, что было бы немудрено.
В один прекрасный день Уолкер вышел из себя. Случившееся меня потрясло. Мне никогда не верилось, что Уолкер способен сказать хотя бы резкое слово. Он всегда был спокоен, благожелателен, покладист, а уж терпение у него было, как у святого. Уолкер не терял самообладания, даже имея дело с опасными психопатами. Санитаром в психушке он поддерживал порядок, не прибегая к помощи ремня или дубинки.
Но дети и у него нашли слабое место.
Он взорвался в середине невыносимо долгого, нудного утра. Я бесцельно слонялся по дому, когда он позвал меня.
— Ты должен что-то сделать, — вопил он, красный, как свекла. — Эти дети совсем отбились от рук.
Я даже не спросил, что они натворили на сей раз. Я и так знал, что он прав. Я даже не пытался извиниться. Я испытывал бесконечное чувство унижения и полного отчаяния. Это был предел — видеть Уолкера в таком состоянии.
Вечером, когда мы остались одни, он спокойно и сдержанно заговорил со мной. Объяснил, что я не только наказываю себя, но и причиняю вред детям. Это был не просто разговор двух друзей, так психоаналитик мог бы разговаривать с пациентом. Он открыл мне глаза на ненормальность ситуации, чего я не замечал. Сказал, что мне следует постараться понять — ради собственного же блага, — чем продиктовано мое желание оставить детей, любовью к ним и заботой о них или скрытым стремлением наказать жену.
— Так ты ничего не достигнешь, — сказал он. Он был очень мягок и убедителен. — Я приехал сюда, чтобы помочь тебе. Если ты за то, чтобы все шло по-прежнему, я тебя не брошу. Но как долго ты сам сможешь выдержать? Ты уже сейчас сплошной комок нервов. Откровенно говоря, Генри, ты потерпел поражение — но не признаешься себе в этом.
Слова Уолкера возымели действие. Они не давали мне спать ночью, я думал над ними все следующие сутки и наконец объявил о своем решении.
— Уолкер, — сказал я. — Признаю свое поражение. Ты прав. Пошлю ей телеграмму, чтобы приезжала и забирала детей.
Она приехала немедленно. Я и почувствовал облегчение, и был совершенно убит. А вместе с тупой болью пришло ощущение опустошенности. Я пал духом. Дом казался моргом. Раз десять за ночь я внезапно просыпался от того, что чудилось, как они зовут меня. Никакая пустота не может сравниться с пустотой дома, который покинули твои дети. Это было хуже смерти. И все же это было необходимо.