Бедный расточитель - Эрнст Вайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как будто бы Сириус…
— Вот как? А Сириус тоже принадлежит Австрии?
Он засмеялся чуть неестественно, я никогда еще не слышал, чтоб он так смеялся — принужденно, с каким-то страхом.
— Говорят, что на звездах обитают умершие. Это теперь открыли ученые. Сейчас мы пойдем спать домой, под теплые меховые одеяла. Баюшки-баю, пока нас не разбудит утро. Спи спокойно, юнкер. Моя дочь сердится на тебя. Ты мог бы проститься с ней, ведь я же твой полковник.
Приказ об атаке пришел только на третий день. Большинство солдат и офицеров приняли это известие с радостью — все очень страдали от холода и насекомых в землянках, которые мы не смели отапливать (и это среди богатейшего девственного леса), чтобы дым не выдал нашего местопребывания вечно бодрствующим русским. Впрочем, русские и без того знали, где мы.
Накануне наш полковник получил приказ о повышении — ему присвоили звание генерал-майора и дали командование бригадой. Ему захотелось еще раз тряхнуть стариной со своими солдатами, как он заявил нам во время последней трапезы, когда пылали дрова, горели свечи, сверкали белые скатерти и лилось шампанское. Во время долгого и не слишком интересного ужина (женщины, отличия, лошади — лошади, повышения, женщины) он почти ни разу не взглянул на меня.
На следующий день мы вместе с восточно-прусскими полками Германской армии Линсингена пошли на штурм высоты Коростова (высота 1228). Во время штурма, который начался в девять утра и кончился нашей победой около пяти часов дня, я, согласно приказанию полковника, почти не отходил от него. С помощью рогаток мы пробились через четыре проволочных заграждения, потом через пять траншей, которые были оборудованы железными траверсами и защищены от бомб, а теперь до краев наполнены мертвыми и ранеными. Мы штурмом взяли эти траншеи. Я услышал, как под моим каблуком хрустнуло человеческое горло, мы ступали по телам, ничего не замечая. Держа в руках штык и ручную гранату, низко надвинув на лицо бескозырку (как будто она может защитить глаза), мы пробирались через лес. Пули свистели меж ветвей, раскаты выстрелов непрерывно гремели в оврагах. Мы слышали грохот и вой снарядов.
Русские орудия стреляли с высокой точностью. Наши — тоже. Но осуществлять связь с артиллерией было трудно. Около полудня мой товарищ по офицерской школе в Черновицах, граф В., получил легкое ранение. Убитых было много.
Мы, уцелевшие, находились уже на другом, голом склоне, и опустошительный фланговый огонь начал ослабевать, как вдруг полковник споткнулся и стремительно (он был большим, тучным человеком) полетел под уклон. Я за ним. Он схватился за ремень и рвал его, словно его душило. Я отстегнул ремень и увидел, что из раны чуть повыше пояса медленно течет кровь. Но полковник ничего не чувствовал и удивленно смотрел на меня своими милыми серыми глазами, похожими на глаза моей Эвелины. Потом он потерял сознание. Лицо его стало землистым. Полковой врач, который без оружия храбро проделал все наступление, тотчас же кинулся к нему. Врач не нашел его безнадежным. Он дал ему каких-то капель и велел нам не притрагиваться к его носилкам. На этих носилках в ту же ночь скончался полковник фон Ч.
8
Я очень страдал, потеряв моего полковника, который стал для меня почти что вторым отцом, но я не роптал больше на бога, я постепенно перестал верить в Христа, я ничего не требовал и не ждал от него, как не ждал уже ничего от моего отца, профессора. Он писал мне теперь часто, точно так же, как и моя жена, он пенял на то, что я не отвечаю ему аккуратно, день в день. Они все еще пребывали в неведении. И я не хотел открывать им глаза.
Отец докучал мне своими денежными заботами. После атаки на Коростов нам доставили почту. Ее с большим трудом и опозданием привезли через горы, покрытые снегом.
Отец извещал меня, что у меня родился очаровательный братец, семи фунтов, при крещении его собираются назвать Теодором «если я согласен». Далее: «Миллионная страховка Юдифи стала истинным мучением и обузой, откуда брать ежегодно семьдесят тысяч крон для взносов? (Я этого тоже не знал.) Приток состоятельных пациентов из восточных областей прекратился, да и вообще практика, при большом количестве бесплатной работы, оставляет желать лучшего. (Да, очень жаль.) Квартиронаниматели стали платить еще неаккуратнее, чем прежде, но как участники войны они не подлежат выселению, на имущество их нельзя наложить арест, а расходы по содержанию домов, „непомерные налоги“, приходится нести по-прежнему». (Я и тут ничего не мог посоветовать.) Разумеется, писал отец, теперь война. Я мог только лаконично ответить: разумеется, отец, теперь война.
Чтобы немного отвлечь меня от постигшей меня утраты — смерти лучшего моего друга, полковника Тадеуша фон Ч., — Перикл тоже написал мне. И он принимал участие в войне, укрывшись в отряде Красного Креста. Письмо его было таким путаным, что я так и не понял, таскает ли он вдвоем с другим санитаром носилки с ранеными в поезда Красного Креста, которые отходят с фронта в тыл и отличаются особенно мягкими койками и миловидными сестрами, или же, сидя в одной из бесчисленных канцелярий, составляет списки простынь, масок для наркоза и прочее. Ягелло писал коротко. С рождества он служил в Инсбруке, в одной из рот королевских стрелков. В свободные часы он продолжал свою работу о детском труде и иронически сожалел, что в Тироле мало фабрик, а труд детей совсем не применяется, если не считать того, что дети тяжело и совершенно безвозмездно трудятся на полях. Впрочем, это уже выходит за границы его исследования. (Выходит! Боже сохрани!..)
Раньше я никогда не думал так о близких мне людях. После штурма высоты 1228, я утратил что-то, что прежде всегда поддерживало меня. Этот день, именно один этот день, оказался решающим. До моего ранения летом 1916 года я участвовал во многих, гораздо более страшных атаках и переделках, но они ничего не изменили во мне. Должно было произойти что-то особенное. Впрочем, это было впереди.
В июне 1916 года я приехал домой в отпуск. Я увидел мою мать (она тоже носила форму Красного Креста — белоснежную косынку и крест на груди), я увидел отца, издерганного, усталого, но все еще бодрого, он только что получил высокий орден Австрийской империи и сравнивал его с моими боевыми отличиями. Я предупредительно улыбался ему, и никогда еще мы не жили так душа в душу, как в это время, когда мне было скучно с ним.
Я навестил жену, я считал это своим долгом. Я увидел моего сына в нашем доме в Пушберге, в котором теперь хозяйничала Валли со своей служанкой. Ведь в качестве моей жены она получала солидное пособие от государства. Для маленького местечка его, во всяком случае, хватало. Мой мальчик — немного дичок, некрасивый, зато умный ребенок, получал строго религиозное воспитание. Сейчас он учился писать и использовал для своих упражнений поля моей старой книги по душевным болезням, которая лежала у жены без всякого употребления. Я смотрел мальчику через плечо. Но я не водил его неловкой ручонкой. Я не поправлял его, когда он вопросительно оглядывался на меня.
Я ушел в лес, один. Я увидел старые, любимые места. Под вечер я вернулся домой и позаботился о том, чтобы кроватка моего Максика оставалась на своем месте, в спальне, подле кровати Валли. Я разлюбил свою жену. Я уважал ее, я заботился о ней и о моем ребенке. Уезжая на фронт, я оставил им все деньги, какие у меня были. Я даже подарил ребенку мою думку, которая понравилась ему. На что она мне? Я таскал ее за собой много лет, она напоминала мне мать, родной дом. Теперь перья в ней свалялись, но моя Валли, прекрасная хозяйка, могла их перемыть.
Я любил другую женщину, подругу моей юности, Эвелину. После смерти ее отца среди его вещей мы нашли фотографию Эвелины. Она была снята в имении. Она носила еще свою девичью прическу. Улучив минуту, я стащил этот снимок.
— Кажется, здесь была фотография чахоточной девчонки? — спросил меня полковой адъютант, приводивший в порядок имущество полковника, чтобы переслать его наследникам. Я удивленно взглянул на него:
— Я не видел никакой девчонки.
Девчонка — и она! Но и это осталось далеко позади. Эвелина часто писала мне. Я ей реже. Сказать ей правду я не мог, лгать тоже не мог. Значит, оставался «простой расчет», как часто говаривал ее отец.
Я был произведен в лейтенанты. Мы участвовали в третьем наступлении на Россию — в открытой местности кавалерийские разъезды снова оказались в чести. Обычно патрулями командовали вахмистры, и только в особо важных случаях их вел молодой лейтенант. Мы в ту пору были уже в глубине России, все большие крепости были заняты силами Тройственного союза, в России назревала революция, и мой отец считал, что к рождеству будет заключен мир, — о, неведающий!
Проезжая верхом сквозь болота и пески в этой похожей на пустыню местности, выжженной знойным летом, я часто вспоминал об отце, но так, словно это было в другой жизни. Я всегда старался отложить на день чтение его писем. Я знал, что он представления не имеет о том, как я живу, что он больше чем когда бы то ни было существует для своей Юдифи, для своих остальных ребятишек, для своих домов, для своих орденов и, прежде всего, для своей профессии. И все-таки мне это не удавалось. Когда унтер-офицер, исполнявший обязанности почтальона, вручал мне почту, письма двух людей всегда вызывали у меня сердцебиение — короткие открытки Эвелины и длинные послания отца. Эвелина писала мне неустанно. Письма ее всегда состояли из нескольких фраз, чрезвычайно однообразных. Важна для меня была только подпись. Вначале она писала: «Множество приветов! Фон К.», потом стала подписываться начальной буквой своей девичьей фамилии: «С сердечным приветом! Фон Ч.». Потом: «С лучшими пожеланиями! Эвелина». А в последнее время, после моей поездки к родным и к жене, она писала: «С дружеским приветом! Т.Э.»