Том 2. Студенты. Инженеры - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо вам, Артемий Николаевич, что не побрезгали и зашли. Очень полюбил я вас. Простите за слово, как отец сына… Тридцатый год доходит, что я швейцаром в институте, а добрее вас и не видел. Очень много в вас этой доброты, и льнут к ней люди, как мухи к меду. Только ведь и пропасть так легко от этой самой доброты. Солнышко и то всех не обогреет. А ведь вы для всякого рады, а не можете, а беретесь. Ведь я вот вижу, через мои же руки все повестки проходят, сколько вы получаете, сколько каждый год привозите, сколько у меня и других, может быть, перехватываете, — по-царски жить бы можно, а вы в двугривенном всегда нуждаетесь. А отчего? Все людям…
Карташев энергично замотал головой.
— Нет, нет, Онуфриев. Это только так кажется: просто я не умею обращаться с деньгами. Когда у меня в кармане деньги есть, мне кажется, что они и всегда будут.
— И потому их и нет у вас. Ну, да известно, ваше дело барское, и маменька оставит, и сами станете зарабатывать…
— От матери я ничего не получу: все пойдет сестрам…
— Ну, это уж ваша вполне воля, а я к тому, что я-то жил не по-барски и всю жизнь копейками собирал. И все думал: как жить, как жить. Была жена у меня, мать вот Лизы, теперь только Лиза одна на весь свет божий. Для нее живу, для нее и работаю. Кто враг своему детищу, хотел бы я, чтобы хоть по мужу, если не по отцу, вышла бы она из хамского сословия, — хотел бы, а как бог велит, как люди побрезгают, нет ли?
Карташев оживленно и горячо начал доказывать, что времена теперь уже другие, что никакой давно уже разницы нет между сословиями, что его Лиза такое прелестное дитя, что он лично не сомневается в том, что она достойна высшего счастья на земле.
— Ваша бы воля, — перебил его Онуфриев, усмехнувшись. — Все в руках божиих: только одно, что Лиза моя тоже не с совсем пустыми руками в люди пойдет. Вот я и хотел об этом с вами посоветоваться. Я так вам, как на духу, откроюсь: скопил я тридцать семь тысяч, вот вы мне и посоветуйте теперь — в каких бумагах мне их лучше держать? — Онуфриев уставился в Карташева совсем близко своими рачьими глазами. Карташеву казалось, что он, как в лупу, смотрит в красную расширенную кожу его лица, где каждая пора рельефно обрисовывалась впадиной и где так много было каких-то белых пупырышков.
«Как в швейцарском сыре», — подумал Карташев, и ему показалось, что от лица Онуфриева и пахнет, как от швейцарского сыра. Он быстро подавил в себе неприятное ощущение и ласково-смущенно ответил:
— Видите, Онуфриев, я совершенно ничего не понимаю в бумагах.
— А как же… Ведь у маменьки вашей, наверно же, деньги в бумагах?
Карташев отлично знал, что у матери его никаких бумаг нет, что и дом и деревня заложены, но ответил:
— Конечно, вероятно, в бумагах, но она мне об этом никогда ничего не говорила. Дом есть, деревня есть… Если хотите, я напишу матери и спрошу…
— Ах, пожалуйста…
После этого Карташев стал прощаться, обещал заходить, несколько раз Онуфриев напоминал ему.
— Непременно, непременно, — отвечал озабоченно Карташев.
Как-то Онуфриев спросил:
— А что, от маменьки нет еще ответа?
— Вероятно, скоро будет.
— Вот с этим ответом, может, зашли бы… Обрадовали бы старика, и дочка все про вас спрашивает…
— Ваша дочка такая милая…
— Простая девушка.
— Слушай, Володька, — говорил Карташев, идя с Шуманом после этого разговора из института, — помоги, ради бога, может быть, ты знаешь, какие бумаги считаются самыми доходными?
— Тебе на что? Покупать хочешь?
Карташев рассказал ему, в чем дело.
— Тридцать семь тысяч?! Однако твоих сколько там?
— Что моих? Я каждую осень дарю ему сто рублей.
— Хорошенький процент за триста и за неполный год. Очевидно, таких дураков не ты один.
— Наверно, один. Он сам говорил, что за тридцать лет другого такого он не знал.
— Откуда же у него деньги?
Картагаев пожал плечами.
— Кого-нибудь убил, обокрал? — спросил Шуман, — впрочем, я отчасти догадываюсь, я кое-что слыхал, он дает свои деньги инженерам-подрядчикам и участвует в прибылях.
— Ну, а насчет бумаг?
— Все это глупости: он лучше тебя знает толк в бумагах. Он просто хочет женить свою дочку на тебе и таким путем показывает тебе свое состояние.
— Его дочь очень симпатичная…
— И ты, конечно, уже не прочь жениться?
— Я не женюсь, потому что решил никогда не жениться…
— И самое лучшее, что ты мог бы сделать и чего, конечно, не сделаешь. Десять раз женишься…
— И по закону можно только три всего…
— Ну, закон… — махнул рукой Шуман.
— Все-таки что ж мне ему сказать насчет бумаг?
— Насчет бумаг? Много хороших есть бумаг: Брянские. Ты вот что ему посоветуй — Харьковского строительного общества. Это новое дело и обещает очень много.
— Отлично!
На другой день Карташев так и сообщил Онуфриеву. Тем и кончился разговор у них о деньгах, и так больше и не был Карташев в гостях у Онуфриева, если не считать его визит тогда только за деньгами для троек.
Все это быстро вспомнилось теперь Карташеву, когда он шел по улице в свою кухмистерскую.
Время было еще раннее, и в кухмистерской, кроме одного молодого студента, никого не было. Студент усердно читал какую-то книгу и ел, или, вернее, пожирал ломти серого ароматного хлеба в ожидании, пока подадут обед.
Все так же стояли белые столы, и каждый стол принадлежал другой девушке. В дверях появилась Ефросинья. То же светлое накрахмаленное платье, черная бархатка на шее.
— Сегодня рано пришли.
Карташев сегодня как-то ближе вгляделся в Ефросинью и с грустью заметил следы времени на ее лице: как-то уменьшилось лицо, выдвинулся подбородок, сморщилась и сбежалась местами кожа, и не белизну шеи, а желтизну ее подчеркивала уже бархатка.
Пять лет назад это была свежая, еще красивая женщина. И резче подчеркивалась эта перемена, потому что в раскрытые окна смотрел ясный майский день, радостный, молодой, ленивый.
— Как поживает ваша дочка?
Точно кто дернул за невидимый шнурок, и лицо Ефросиньи сбежалось так, что слезы вот-вот готовы были брызнуть из глаз. Она только махнула безнадежно рукой и ушла за новым блюдом. Умерла, что-нибудь случилось? Карташев не решился больше спрашивать.
Когда он кончил, народу набралось уже много. Все это были молодые, незнакомые, чужие. Теперь уже совсем чужие. Ефросинья кивнула ему головой и равнодушно бросила:
— Прощайте.
Да, все это чужое уже.
II
Карташев пришел домой и лег спать.
— Агаша, будите меня в пять часов. Крепко только будите, а то я две ночи не спал и легко и до завтра просплю, а мне необходимо…
Отдав это распоряжение, Карташев с удовольствием вытянулся на кровати.
Кончена одна часть жизни. Странная, кочевая изо дня в день жизнь. Только бы сегодня как-нибудь.
И сколько ни пробовал Карташев выбиться из этого сегодня, как-нибудь наладиться, так ничего никогда не выходило из этого. Жизнь точно в гостинице, куда приехал на несколько дней. И так шесть лет день за днем. Что сделано?
Ах, решительно ничего. Никаких знаний не приобретено. Каким-то только чудом сохранилась жизнь и возвратилось здоровье.
Возвратилось ли еще? Через десять, двадцать лет все это еще может сказаться. В сущности, если серьезно вдуматься, жизнь уже разбита. Разве можно, например, при таких условиях…
Если серьезно вдуматься…
III
Долго будила Агаша Карташева. Были минуты, когда Карташев окончательно решал продолжать спать до следующего утра. Но все-таки проснулся и в шесть часов в штатском пальто и в студенческой фуражке вышел на улицу.
Ради такого торжественного случая он решил, благо деньги были, взять лихача.
— О-го, — сказал Шуман, выходя и увидев лихача. — Прежде всего вот что надо сделать: купить кокарды на шапки.
— Следовало бы и шапки новые.
— Сойдет, даже лучше так, — как будто старые уже инженеры с постройки приехали.
И конец дня был такой же ясный, как и весь день. Веяло прохладой от Невы, заходящее солнце так безмятежно золотило ее гладь, таким покоем, такой радостью веяло от воды, от зелени, от деревьев, такой чудный свежий аромат проникал весь воздух.
Вот Петербургская сторона, вот Александровский парк, вот дом, где когда-то он, Карташев, жил. Там и Марья Ивановна жила. Как безумно тогда он любил ее. Потом разлюбил. Другую полюбил. Как ее звали? Да, Анна Александровна. Она жила против Петровского парка. Он как сейчас помнит подъезд этого дома, переднюю, где однажды, стоя на коленях, он надевал на ее ботинки калоши. Вот Большой проспект. Как часто он гулял здесь под вечер с ней. Что-то было тогда очень хорошее. Такое хорошее, что и теперь стало Карташеву весело и легко.