Космополит. Географические фантазии - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот скажи, умник, — задирает меня московский коллега, — знаешь ли ты, что человека клонировали?
— Не знаю, — честно отвечаю я, — в «Нью-Йорк таймс» не писали.
— Видишь, а в «Московском комсомольце» уже с год как сообщили.
Между баней и ужином мой русский издатель в Эстонии отбросил экивоки:
— Не понимаю, как можно оставить родину, забыть могилы, обрубить корни и жить на чужой земле.
Я молча пожал плечами. Дело было на даче, между Йыхви и Кохтла-Ярве, по-нашему здесь уже говорили только редкие отставники.
Впрочем, он зря беспокоился. Это дома нас считают чужими, в Америке мы все — наши. Что не мешает, услышав родную речь, переходить на другую сторону улицы — лучше всего мы знаем себя. Но и это не помогает, ибо за границей «мы» плотнеет, сбиваясь в кучу.
Назвать Хэнкок городом может только покладистая американская карта. Мэйн-стрит исчерпывали три магазина. В первом продавали сачки и удочки, во втором — блесны и червей, третий был закрыт до осени, но витрину украшало чучело черного медведя. За углом притаился бар с хромым бильярдом и корявым полом, усыпанным опилками. «Чтобы кровь не замывать», — решил я.
В остальном город выглядел миролюбиво, а главное — непретенциозно: цены, как в Мексике, и налоги такие же. За это Хэнкок полюбили отставные пожарные и богема на пенсии, прежде всего — наша. Многих я не видел с тех героических времен, когда художники-нонконформисты сражались с бездомными за самые опасные кварталы еще дикого Бруклина. Одержав пиррову победу, они добились того, что облагороженный их вернисажами район оказался им не по карману.
Первым я встретил легендарного скульптора по напряженному металлу, связывающего рельсы узлами с бантиком. В юности, рассказывают очевидцы, этот запорожец, красивый, как Андрий, и смелый, как Остап, делал стойку на крыше Академии художеств. Чуть позже, когда он оставил родину, переплыв море в резиновой лодке, про него слагали песни и писали романы.
— Как дела? — спросил я, не зная, о чем говорят с героями.
— Муза мучит, — отрубил он, чтобы я понял: ничего не меняется.
Другие были не хуже. Певцы-космисты, летописцы неведомого, мыслители потустороннего, они все что-нибудь строили. Одни — баню, другие — галерею, третий — погреб, четвертый — башню до неба.
Больше всего мне понравился художник-сибиряк, соорудивший на берегу Делавера купальню, часовню и образцовый огород. Поздоровавшись, он уверенно, как в бумажник, залез в грядку, чтобы вытащить редиску, которую мы съели, небрежно отряхнув. В его ладном доме висела картина амбарного размера — огнедышащий зверь на фоне Петропавловской крепости.
Ну и конечно, в Хэнкоке был свой юродивый — поэт с ясными глазами и безграничной памятью. Состарившись, они с женой ходили нагими, чем страшно раздражали соседей, посещавших воскресную службу в стоящей тут же методистской церкви. По-моему, это было только кстати. Русская пара напоминала Адама и Еву, опустившихся от тягот изгнания. Город, однако, в наказание за эксгибиционизм отобрал у поэта четыре неработающих автомобиля, служивших мемориалом пьянки длиной в жизнь. В ржавых джипах хранились пустые бутылки.
— Конечно, они — идиоты, — ругался поэт, — но что с них взять, если три четверти американцев верят, что правительство скрывает контакты с летающими тарелками. «Правильно делает, — подумал я, — похоже, что мы на них прилетели».
Надежно изолировав себя от Америки, русский Хэнкок живет как потерянное колено советского народа.
«Как всем эмигрантам, — написал про меня московский рецензент, — автору свойственно трепетное отношение к водке».
«Дожили», — обиделся я, но зря, потому что уже на завтрак хозяйка подала винегрет, заливное и кильку. Мужественно остановившись после третьей, хозяин завел диссидентский разговор, который, по сути, мало чем отличался от тех, что вели треть века назад: мы и они. Теперь, однако, нас стало значительно меньше, а их несравненно больше.
— Ты помнишь, что про них говорил Валерий Попов?
— «Бедные, но нечестные».
— Ну и что изменилось, когда они стали богатыми? Баснословная бедность сменилась баснословным богатством, американская мечта стала русской, Москва — Эльдорадо.
— Ну, не все так живут. В Пскове, например, отменили авиацию, когда выяснилось, что у горожан нету денег на полеты. Теперь туда можно доехать только поездом, в котором, кстати сказать, отменили гигиену.
— Ты — сумасшедший. Какой Псков?! У меня приятель был, такая же рвань, но сейчас он ближе Фиджи не ездит. Сколько, по-твоему, стоит его пиджак?
— Триста? — напряг я фантазию.
— Держи карман шире! У него шнурки дороже.
— Получается, что бедными мы их жалели и презирали, а богатыми мы их презираем вдвойне, а жалеем себя.
— Не в деньгах счастье.
— Это точно. Все бестселлеры на одну тему: богатые тоже плачут.
— Меня, — сменил он тему, все-таки выпив четвертую, — другое удивляет: насколько же там власть объединилась с народом.
— На семьдесят процентов.
— Но и остальные вряд ли хотят того же, о чем мы мечтали.
— А ты уверен, что раньше было по-другому?
— Не знаю. Может, у Брежнева и в самом деле был рейтинг, как у Путина.
Я ничего не ответил, потому что давно уже ничего не понимал. Раньше мне казалось, что нас разделяют власти — назло, но не искусно. Выпихнув одних и замкнув других, режим только крепче объединил тех, кого разделил океан.
— Ну, какой из вас эмигрант, — польстил мне заезжий соотечественник, — так, гастарбайтер.
Зато теперь, боясь, что заблуждения верхов стали убеждениями низов, я даже с бывшими единомышленниками предпочитаю говорить о погоде и не по телефону.
Метрополию и диаспору разделяет история: у них она есть, у нас была. В Хэнкоке история образует общину, застывшую в прошлом, как муха в мезозое. Верхняя граница проходит по актерам — кто кого узнает. Нижняя — по отечественному телевизору, безотказному средству связи с героями прежнего времени: Ленин, Сталин, Хрущёв и другие приключения Шурика.
Вызов истории, утверждал ее великий знаток Арнольд Тойнби, должен быть достаточно сильным, чтобы разбудить культуру, но не таким разрушительным, чтобы ее уничтожить. В редких случаях устанавливается равновесие, которое вводит в ступор и превращает в окаменелость.
Одну такую я держу вместо назидания на письменном столе. 45 миллионов лет назад она была рыбой. Светлый песчаник Вайоминга сохранил ее смутный, как на Туринской плащанице, облик. Для ископаемой рыба удивительно похожа на уклейку — мелкая, костлявая, с тупой и грустной мордой. Значительного в ней только возраст.