Чёт и нечёт - Лео Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, очень много.
— А среди интеллигентов, отправившихся в эмиграцию, чтобы не иметь ничего общего с новой властью, были евреи?
— Да, немало…
— Так какая же это «еврейская власть», если она воевала с евреями и угнетала их? Не кажется ли вам, Лидия Петровна, что мелькание «правящих евреев» в газетах двадцатых годов было специально организовано этой изначально антисемитской властью? Вы посмотрите, сколько пользы ей это принесло: ропот народа по поводу их художеств конца двадцатых годов был направлен на евреев, и последующие «искоренения» вызвали симпатию масс, принявших их как войну с евреями. И, наконец, создание фальшивой, как и все в этой стране, «еврейской государственности» на Амуре, использованной для уничтожения культуры евреев на землях, где они жили тысячу лет, на землях, всего лишь сто-двести лет назад захваченных Россией.
Ли и сам не мог понять, каким образом его слова и мысли в этом случайном разговоре складываются в стройную систему. И в этот момент в его памяти возникла яркая картина бездонной синевы над ослепительно белыми снежными вершинами высоких гор, а под палящими лучами Солнца горсточка жмущихся друг к другу крымских татар, милое бледное личико Нилы и котенок на ее руках. И Ли не удержался от пророчества:
— Теперь осталось лишь заполнить эту резервацию на Амуре изнасилованными и ограбленными людьми. Под любым предлогом. Но вряд ли это спасет империю. Она все равно обречена.
— Молчи и больше никому не говори об этом. Мне дороги твои слова: ведь последний день империи станет днем возрождения моей Украины, да и твоей тоже. Кем бы ты ни был «по паспорту» или любой другой такой же грязной бумажке, но тело твое соткано из этой земли, из этого воздуха, этой воды. Помни об этом и никогда не отрекайся!
IXВ Москву Ли отправился только в конце лета. С билетами на поезд вышла заминка, и Исана проводила его в аэропорт. Перекрашенный «Дуглас» легко прыгнул в небо, и Ли, глядя через маленькое окошко на земные поля и игрушечные строения, вспоминал слова Марка Аврелия о том, как мал уголок, где суждено жить человеку.
Дядюшка был поражен переменами, происшедшими с Ли. Он никак не мог поверить, что все это — результат самостоятельной работы, и с опаской допытывался, не было ли у Ли учителя. В конце концов Ли сумел его успокоить и получил в подарок два тома написанной дядюшкой «Истории Крымской войны».
Появление в доме нового и «надежного» собеседника привело дядюшку в хорошее расположение духа, и однажды он, заведя Ли в свой кабинет, вывалил перед ним содержимое заветной шкатулки. Ли по очереди брал в руки ветхие бумаги. Чувства его были напряжены как никогда прежде, и даже незначительные крохи изначальной энергии, таившиеся в каждом документе, вызывали отклик в его душе. У него не было времени на подробный анализ своих ощущений, и он ограничился самыми общими оценками. Одна из бумаг была подписана Екатериной Второй — какой-то указ о назначении куда-то и кем-то морского офицера Беллинсгаузена, будущего адмирала. Ли показалось, что он ощутил запах неизвестных ему, но очень приятных духов, и что бумага в его руках стала живой женской плотью, телом Алены — потом он уже был в этом своем ощущении абсолютно убежден.
Ли взял в руки другой листок и прочел первую строку стихотворения:
От меня вечор Леила…
Дальше ему читать не требовалось — он и без этого знал, что держит в руках автограф Пушкина. Ли закрыл глаза, и тысячи звезд зажглись на небе над ним, а через мгновение заалел Восток, и в лучах восходящего Солнца он увидел белую пену и изумрудную зелень морских вод, услышал шум прибоя и почти физически ощутил прикосновение к своему телу прохладной мокрой гальки и песка. Из этой пены и зелени на берег выходила прекрасная молодая женщина, и грусть воспоминаний о счастливых и неповторимых минувших днях нежно прикоснулась к его душе.
То, что было мускус темный…
«Ну, может, Бог даст, вернется и мускус темный, какие наши годы!» — подумал Ли о себе, всматриваясь в бездонное «малое» пространство потемневшей от времени лермонтовской акварели, висевшей над дядюшкиным письменным столом.
В одном конверте лежали рукописи Достоевского и письма Анны Григорьевны к дядюшке, беспредельно обожавшему Федора Михайловича, но разминувшемуся с ним во времени и потому отдавшему свои невостребованные обожание и любовь его жене и незаменимой помощнице. Подаренное ею первое «юбилейное» собрание Достоевского с ее очень теплой дарственной надписью, два листка, испещренные мелким и быстрым почерком самого Федора Михайловича и несколько ее писем были самыми дорогими реликвиями в этом доме, наравне с пушкинскими и лермонтовскими, и дядюшка часто доставал их, пересматривал, гладил рукой и взглядом.
А Ли думал сейчас о том, что автор легенды о Великом Инквизиторе двигался к той же цели, которую ему, Ли, указали Хранители его Судьбы, но иным путем, — протискиваясь между Ставрогиными, Верховенскими, Раскольниковыми и Карамазовыми. Обойти, оставив на обочине эти мутные образы, их создатель, естественно, не мог — слишком близки они были его мятущейся болезненной душе. И только однажды в их бесформенной толпе возник человек действия, знающий и охраняющий границу, которая отделяет Добро и даже не Добро, а вообще все человеческое от мира человекоподобной нелюди, несущей Зло и крадущей Свет. Но человек этот, Порфирий Петрович, явно пришедший из времен и пространств, открытых Ли Хранителями его Судьбы, со своим ясным и точным знанием, был даже как-то непонятен и неприятен тому, кто его вызвал из небытия, — только потому, что не мог не вызвать. Чувствуя, что этот персонаж какой-то «чужой», «неуправляемый» и словно навязанный ему (а может быть, направленный на Землю по предписанию свыше?), автор, пытаясь защитить свои земные «авторские права», уж отыгрался на его внешности и речи: «большая круглая голова, как-то особенно выпукло закругленная на затылке» (ну чем не инопланетный гуманоид?), «пухлое, круглое лицо цвета больного темно-желтого», глаза «с каким-то жидким водянистым блеском, прикрытые почти белыми, моргающими ресницами», фигура, имеющая в себе что-то бабье, «сюрпризик-с», «пожалуйте-с», «извините-с», «не ожидал-с, да-с»… Приземляя единственного своего Героя, стараясь не выпускать его за пределы нескольких полусмешных-полутрагических сцен, Достоевский приземлял и самого себя, и навсегда остался в созданном им тусклом и сыром, казалось бы, заполненном людьми, но таком бесчеловечном мире.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});