В Петербурге летом жить можно… - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут, распалившись в монологе, я услышал какой-то гомон, свистки, крики и пение. Мама приставила к губам палец, чтобы я замолчал. Мы сидели с ней в сквере то ли немецкого, то ли чешского городка. Все тут занимались своими делами: женщины подкармливали шоколадом детишек, те смотрели на агонию неравномерно надуваемого Гулливера, офисные служащие с прямой спиной стремительно огибали прохожих, в машинах с приспущенными стеклами целовались, толстая тетка за лотком показывала початок сахарной ваты синему юноше в окне, сам он ловил на щеке прыщ, девушка на ходу поправляла гольфы. На скамейке напротив нас грелись на солнышке гоняющиеся за мной бандиты и разевали рты, в которые шелудивый закидывал семечки. Аля вышла из серого Volvo и смотрела на себя в витрину. Это невольно заставило изогнуться в другую сторону очередь за грушами, в которой стояла моя жена.
Меня не оставляло ощущение, что люди, не обращая друг на друга внимания, занимаются одним делом. Губы их находились в постоянном движении и жили сами по себе, но в лад с губами других. Тут я еще заметил, что вторые этажи домов были опоясаны бегущей строкой, к которой все, не отвлекаясь от своих занятий, поднимают время от времени монашеский взгляд. Оседлав склоненную шею бронзового философа, вокруг которого струился фонтан, некто в филерском колпаке, чисто выбритый, дирижировал невидимым оркестром, музыку которого слышали почему-то только эти люди. Лысый дирижер (с чего я решил, что он лысый?) энергично размахивал рукой с зажатым в кулаке зеленым платком, который я принял поначалу за вялый капустный лист, успевая промакивать им розовые веки.
Вот так и упускаешь общий смысл. Я почему-то сосредоточился на этих веках, которые были точь-в-точь детские пупки, слабо зашнурованные, но заботливо промытые бледным раствором марганцовки. И однако я боялся, что они, несмотря на материнскую заботу, сильно воспалены и в любую секунду могут развязаться. Только подавив в себе не без досады эту заботу о детях, я понял наконец смысл происходящего: все население городка пело караоке. И, клянусь богом, все это были счастливые люди!
Бандиты, продолжая, как и все, вдохновенно водить скулами, начали зло посматривать на нас с мамой.
«Мама!» – позвал я, еще не зная, что ей скажу. Но мама вдруг поднялась, пошла от меня медленным танцем, по-цыгански помахивая на прощание рукой и настойчиво обращая мое внимание на какой-то предмет. Я, естественно, стал искать в этом направлении, пока не сообразил, что мама имела в виду ящик с торчащей ручкой, который был закреплен у ног улыбающейся и вместе со всеми поющей кариатиды. Прозрение пришло как прозрение, мгновенно. Дальнейшее не составляло труда. Это был главный рубильник, источник неслышимой мной музыки, бегущей строки и всеобщего счастья, с которым я по причине глухоты не мог соединиться, и это, судя по настроению бандитов, грозило мне несправедливой расправой.
В два шага оказался я у ящика и дернул ручку вниз. Пение тут же расстроилось, превратилось в ропот и шум, я зажмурился от света.
Открыв глаза, я увидел, что в воздухе надо мной разлетаются птицы, а на почти уже облетевшем кусте, словно вырезанная в рыхлом небе, сидит сойка и смотрит на меня прокурорским глазом.
С птицами я не знаком, но соек знаю. Они каждую осень дочиста обирают под нашим окном черноплодную рябину. Это была сойка, крупная, с шоколадным оперением, черным хвостом и припорошенным снежным нахвостником. Бирюзовые крылья в сложенном виде были похожи на кант в белых продольных царапинках. Странно, я не испугался. Хотя вполне мог подумать, что она прилетела по мою душу. Мертвецами они, конечно, не питаются, но могла принять меня, например, за разжиревшую ящерицу. «Чжээ, чжээ», – сказал я ей на ее языке, но тем, вероятно, и нарушил нашедшее на птицу наваждение. А может быть, на нее неприятно подействовал человеческий акцент? Сойка оглянулась по сторонам и поднялась в воздух.
Странная идея – разговаривать с птицами. У них есть только название, но нет имени. В который раз за эти дни я подумал, что мучит меня не только чувство неизвестности. Я соскучился по речи, по именам, отчествам и фамилиям. Вспомнил, что вчера думал о соседе, к которому в окно залетела синица, и неизвестно чему обрадовался. Что могли сделать для меня эти птицы? Только то, что сделали – напомнить о существовании людей.
Во мне все еще жила решимость, с которой я только что отключил рубильник. Что-нибудь можно придумать, подсказывала мне лихорадка. Главное заговорить. Когда заговоришь, есть надежда понять и договориться.
Тело отдохнуло, это было даже удивительно. Нажав тыльной стороной ладоней на ягель, я набрал воды и выпил. Потом помыл лицо и шею. Лежанка моя выглядела уютно и вполне могла еще кому-нибудь пригодиться. Но мне было пора.
Не то чтобы я вдруг поверил, что бандиты, обрадовавшись сумке, которую я им рано или поздно откопаю, накроют в честь меня грузинский стол. Но если сейчас на безлюдной дороге меня молча пристрелят, друзья, несомненно, догадаются, что в последние минуты жизни я был счастлив. От леса я получил даже больше, чем было нужно. Теперь мне не терпелось любому, хоть первому встречному, назвать свое имя, завести ни к чему не обязывающий разговор, а там пусть будет, что будет.
Душа моя вернулась с того света и теперь требовала подтверждения. Аля сказала, что знает, почему именно я запал в ее памяти. Это соображение, без которого я спокойно прожил жизнь, сейчас казалось мне едва ли не самым важным. Быть может, его только мне и не хватало для уверенного счастья.
До города я добрался на первом утреннем автобусе. Окна в домах зажигались по одному и казались подслеповатыми, дворники опрокидывали в тележки металлические емкости из урн, киоскеры расставляли товар. Решимость назвать свое имя не то чтобы исчезала постепенно, но и так идти, слыша стук ботинок об асфальт, уже неплохо, а ни с того ни с сего отвлекать занимающихся делом людей было неудобно. Другое дело дома. Там меня ждала жена и Оксана. Я потребую, чтобы меня впустили в дом. Имею я право на последнее хотя бы свиданье? Завтрак в семейном кругу, конечно, не гарантирован, но мы успеем обняться и подышать друг другу в ухо.
В круглосуточной закусочной я взял два бутерброда с прозрачными ломтиками колбасы и чай. Табличка на халатике объявляла, что продавщицу зовут Марина. Это была хорошая идея, посетителя лишали первого па в танце знакомства.
Тем не менее когда я увидел у нашей парадной дежурного мужика в черном котелке, я понял, что мой час настал.
«Ваша фамилия?..» – произнес тот бодрым, утренним голосом, к которому прибегают хирурги в ситуациях, близких к фатальным.
«Да», – ответил я.
Стая бабочек
Способ моего проживания
Из дневника
О чем? О любви непосильной или о запоздалом томлении? Оно засыпает округу взбитыми заварными хлопьями воспоминаний, а те в конце концов протекают горьковатым сиропом, в котором ты и остаешься навсегда в случайной позе, как заносчивая муха.
Дела такие. Жизнь проходит, как придуманная. Подтаивает дружество и родство. Дороги заслезились, затуманился путь. Все радостное – все кратковременней. Передышки затягиваются узелками. Я знаю.
Из дневника
Чем может меня уязвить это маленькое, пяти, допустим, лет, немного вульгарное в силу возраста существо?
– Какой ты старый! – скажет она.
Подобная констатация никогда не доставляет удовольствия, но, в конце концов, это только факт.
– Ты – некрасивый.
Она меряет по себе, думает, что эта проблема волнует всех так же, как ее.
– Я никогда не выйду за тебя замуж.
Это уже серьезнее. Но еще есть возможность обмануть себя разницей в возрасте. Пожалуй, действительно, не выйдет. Не успеет. Или я не успею на ней жениться. Хотя я даже еще не сумел задаться вопросом, хочется ли мне этого?
– Ты – нехороший!
Тут все, тут никакие аргументы уже не помогут. Почему-то именно в устах ребенка слова «хороший» и «нехороший» являются рационально необъяснимыми, но безусловными критериями. Мы тоже знаем силу и проницательность этих определений, но стыдимся ими пользоваться. Но мы знаем также, что эти определения верны, если собственная нравственная шкала настроена безукоризненно.
Почему бы в этом случае больше доверять ребенку? Вполне можно допустить, что именно в нем это чаще всего может быть продиктовано капризом или выгодой. Но нет, с библейских времен верим в чистоту детской интуиции, как в тайну, и отдаем себя на суд этой интуиции безусловно. Видимо, ничего больше нее не накопили.
Ко всему сказанному добавлю, что ни девочки этой, ни такого разговора не было. Так, форма рефлексии.
Морское путешествие в чужом сюжете
Режиссер был молод и снисходителен. Он ласково обворовывал каждого взглядом, собирая неизвестного значения улыбку в щеточки усов, потом всякий раз, выводя тебя из гипноза, добродушно смеялся и, полностью снимая всякие обидчивые подозрения, дотрагивался до плеча.