Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мелкую сошку из посольств и миссий там тоже принимали или терпели, не делая дальнейших попыток признать их существование, но секретари и тому подобные и этим были довольны, поскольку их редко где терпели, а тут удавалось, стоя в углу, поглазеть на епископа или герцога. Других светских развлечений юному Адамсу не перепадало. Он никому не был известен — даже лакеям. В последнюю субботу, когда ему пришлось побывать в Кембридж-хаус, он, как обычно, вступая на лестницу, назвал свое имя и был несколько ошарашен, когда услышал, что докладывают о «Гендрю Гадамсе». Он попытался поправить лакея, но тот прокричал еще громче: «Мистер Гэнтони Гадамс!» Не без досады Генри повторил свое имя и услышал: «Мистер Галександро Гадамс», под каковым именем он в последний раз и раскланялся с лордом Пальмерстоном, который знал о нем не больше, чем его лакей.
Смех лорда Пальмерстона раскатывался до нижних ступеней лестницы, когда он, стоя наверху у двери, приветствовал приглашенных и тут же, вероятно, отдавал распоряжения одному из своих прихвостней — Делейну, Бортвику[270] или Хейуорду, которые, разумеется, несли вахту поблизости. Смеялся он совершенно особенным, механическим, деревянным смехом, и, когда он смеялся, ни один мускул не двигался на его лице: «Ха!.. Ха!.. Ха!..» Каждое это «ха!» вылетало у него изо рта медленно, как бы с трудом; все были на одной ноте, словно он что-то ими подтверждал: «Да!.. Да!.. Да!» Смех, которым он смеялся в 1810 году и на Венском конгрессе.[271] Адамса так и подмывало прервать его и спросить — а что, Уильям Питт[272] и герцог Веллингтон[273] тоже смеялись таким смехом? Но молодым людям, служившим при иностранных миссиях, вообще не полагалось задавать Пальмерстону вопросов, а их принципалы старались спрашивать его как можно меньше. Молодой человек отдавал, как принято, поклон, удостаивался, как принято, взгляда, затем подходил к леди Пальмерстон, которая всегда была само радушие, хотя и не разменивалась на лишние слова, от нее шел к леди Джослин[274] с дочерью, обычно находившей нужным обронить несколько дружеских замечаний, и, миновав дипломатический корпус — Бруннова, Музуруса, Азелио, Аппоньи, Ван де Вейера, Билле, Трикупи[275] — и прочих, попадал наконец в руки какой-нибудь литературной пешки, такой же чуждой этому дому, как он сам. Процедура почти не менялась. Гостей и не пытались развлекать. Если бы не отчаянная изоляция, в которой миссия оказалась в эти два сезона, даже ее секретари не стали бы отрицать, что вечера в Кембридж-хаус были такой же механической процедурой, как утренние приемы в Сент-Джеймсском дворце.
Лорд Пальмерстон был премьер-министром, а не министром иностранных дел, но любил заниматься иностранными делами и не мог устоять, чтобы не попытаться сыграть «большой шлем» в дипломатии точно так же, как в игре в вист. Зная его привычки, министры иностранных держав пытались не попадать в его поле зрения, а для этого им приходилось обхаживать истинного министра иностранных дел, лорда Рассела, который 30 июля 1861 года, став графом, перешел в палату лордов.
Основываясь на сведениях, полученных по личным каналам, мистер Адамс сумел убедить себя, что лорду Расселу можно доверять больше, чем лорду Пальмерстону. Но сын посланника, будучи человеком молодым и горячим, считал, что они друг друга стоят. Англичане не видели между ними большого различия, и американцам ничего не оставалось, как следовать опыту англичан по части английского характера. Посланнику Адамсу нужно было учиться и учиться, хотя для него, как и для его сына, каждый месяц обучения оборачивался целой геологической эпохой.
Как и предсказывал Бруннов, лорд Пальмерстон наконец все же бросился в атаку, как всегда неожиданно и с остервенением, которому позавидовал бы двадцатичетырехлетний секретарь. Только человек, чья юность пришлась на Трафальгарскую битву,[276] мог сохранить в себе столько силы и задора, но не мистеру Адамсу по его положению было рукоплескать восьмидесятилетней юности английского премьера: над посланником, как некогда над его многочисленными предшественниками, нависла грозная опасность. Однажды в июне 1862 года, когда Генри с отцом вернулся с очередного светского визита, посланника на письменном столе ждала нота. Он взял ее и, молча прочитав, кратко резюмировал: «Пальмерстон ищет ссоры». В этом, как он понял, заключался весь смысл инцидента. Пальмерстон искал ссоры; не надо идти ему навстречу; надо его остановить. Поводом для ссоры служило небезызвестное предостережение генерала Батлера[277] женщинам Нового Орлеана, но подоплека была иная — убежденность в бесчеловечности президента Линкольна, глубоко укоренившаяся в британских умах. Зная повадки Пальмерстона, посланник не сомневался, что английский премьер намерен сорвать дипломатический куш, огласив свою ноту в палате общин. Если он сделает это немедленно, ставка посланника будет бита, ссора неминуема, а новая жертва на алтарь страсти Пальмерстона к популярности принесена.
Момент был крайне тревожный — самый критический момент, какие знал Генри Адамс из всех, занесенных в анналы американской дипломатии; но эпизод этот принадлежит не воспитанию Генри Адамса, а истории, и каждый, кто хочет, может о нем прочитать. В части воспитания Генри Адамса он имел свою, отличную от исторической цену. То, что его отцу удалось заткнуть Пальмерстону рот, избежав публичного скандала, вполне достаточно говорило в пользу посланника, но недостаточно говорило его личному секретарю, любившему бывать в Кембридж-хаус и ломавшему себе голову над неразрешимыми противоречиями. Пальмерстон искал ссоры, это не вызывало сомнений, однако почему же в таком случае он столь покорно согласился на роль жертвы в этой ссоре? Переписка, последовавшая за нотой, велась им вяло, ко всему прочему он допустил, что посланник Соединенных Штатов ее прекратил, отказавшись получать дальнейшие сообщения иначе как через лорда Рассела.
Это был чрезвычайно решительный шаг, означавший разрыв не только личных, но и светских отношений и стоивший личному секретарю приглашений в Кембридж-хаус. Леди Пальмерстон прилагала все усилия, чтобы восстановить согласие; но обе дамы не нашли иных средств, кроме слез. А им, бедняжкам, приходилось иметь дело с американским посланником, загнавшим себя в угол. Не то чтобы мистер Адамс потерял самообладание — напротив, никогда в жизни он не чувствовал такого груза ответственности и не вел себя с большим спокойствием, но он не мог придумать иного хода для защиты своего правительства, не говоря уже о себе самом, как добиться вмешательства лорда Рассела. Только благодаря Расселу, полагал он, Пальмерстон пошел на попятный и замолчал. Возможно, так оно и было; в то время его сын был в этом уверен, но позднее на него напали сомнения. Пальмерстон искал ссоры, и по вполне ясным мотивам, но, когда дело было уже на мази, пошел на попятный; почему-то он все же не захотел ссориться — по крайней мере тогда. К тому же ни в то время, ни позже он не выказывал мистеру Адамсу никаких дурных чувств. И больше ссоры не искал. И хотя этому трудно поверить, держался с Адамсом как всякий хорошо воспитанный джентльмен, чувствующий себя неправым. Возможно, эта перемена и в самом деле произошла благодаря протестам лорда Рассела, но личный секретарь считал бы сей полученный в политике урок более ценным, если бы мог окончательно решить, на кого — генерала Батлера или себя самого — лорд Пальмерстон злился из-за своей непростительной в обоих случаях betise.[278]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});