Герцог - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Salud (Салют).
— Твое здоровье! — сказал он.
— У тебя галстук завернут на спину.
— Правда? — Он вернул его на грудь. — Забываю. У меня был случай, когда я в мужской комнате заправил сзади пиджак в брюки и прямо так пришел в аудиторию.
Району поразило, что он может рассказывать о себе такие вещи. — Какой кошмар!
— Да, хорошего мало. Зато это очень раскрепостило студентов. Учитель такой же человек. Кроме того, унижение не повергло его авторитет. А это подороже курса лекций. Одна барышня мне так потом и сказала: вы такой человечный, нам так приятно это было…
— Смешно, что ты обстоятельно отвечаешь на любой мой вопрос. Смешной ты человек. — Прелестно ее обожание; улыбчиво открыты прекрасные крупные зубы, нежные темные глаза, еще подкрашенные черным. — А твое старание казаться грубияном или нахалом в чикагском стиле — это вообще умора.
— Почему умора?
— Потому что игра. Перебор. Это совсем не твое… — Она по новой наполнила стаканы и поднялась. — Пойду присмотреть за рисом. Поставлю тебе египетскую музыку для веселья. — Широкий лакированный пояс подчеркивал ее талию. Она нагнулась к проигрывателю.
— Волшебно пахнет с кухни.
Мохаммад аль-Баккар и его компания привели в действие барабаны и тамбурины, клацанье проволоки и визготню духовых инструментов. Гортанный голос слабенько запел: «Mi Port Said…» Предоставленный себе, Герцог огляделся: книги и театральные программы, журналы и фотографии. В рамке от «Тиффани» помещалась семилетняя Рамона: умненькая девочка, облокотившись на плюшевый бортик, упирала пальчик в висок. Памятная поза. Лет тридцать назад она была в ходу. Крошки Эйнштейны. Поразительно мудрые дети. Проколотые ушки, медальон, локон у виска и — что он особенно хорошо помнил — первые ростки чувственности у девушек.
У тети Тамары стали бить часы. Он прошел в ее комнату специально взглянуть на их старозаветный фарфоровый циферблат с пучком золотых лучей, похожих на кошачьи усы, послушать их чистый частый перезвон. Под часами лежал ключ. К таким часам полагается налаженный быт — постоянный дом. Из этой европейской гостиной с окантованными венецианскими видами и добродушными безделушками голландского фарфора вы видели, подняв штору, Эмпайр Стейт Билдинг, Гудзон, серебристо-зеленый вечер в этой зажигающей огни половине Нью-Йорка. Он задумчиво опустил штору. Только попросись — и тут будет его убежище. Почему же он не просится? Да потому, что сегодняшнее убежище завтра может стать тюрьмой. Послушать Району — так все обстоит очень просто. Она говорила, что лучше его самого знает, что ему нужно, и, вполне возможно, была права. Рамона предпочитала высказываться до конца, и в некоторых ее речах была открытость почти оперная. Возвестительная. Она говорила, что у нее глубокое и зрелое чувство к нему и что она сгорает от желания помочь. Говорила, что Герцог не знает себе цену, что он основательный, красивый (тут он не удержался и подмигнул ей), но какой-то угнетенный, неспособный прислушаться к подсказке собственного сердца; что он взыскан Богом — и сам взыскует милости, но непонятно почему отказывается от спасения, которое чаще всего буквально под боком. И этот Герцог, многих даров удостоенный муж, зачем-то пустил в свою постель фригидную мещанку, кастрирующую без ножа, дал ей свое имя и определил к созиданию; она же, Маделин, брезгливо и жестоко расправилась с ним, словно в наказание за то, что он унизился и умалился, заморочив себя любовью к ней и предав обетование своей души. Ему вот что необходимо сделать, продолжала она в том самом оперном стиле, не смущаясь своей многоречивости и приводя его этим в полный восторг: ему надо расплатиться за полученные великие дары — это ум, обаяние, образование — и развязать себе руки для поиска смысла жизни, только не распадаясь на части, когда точно ничего не найдешь, а скромно и достойно продолжая свои ученые занятия. Она, со своей стороны, Рамона, хотела сделать его жизнь богаче, дать ему то, что он напрасно где-то искал. Дается это, говорила она, искусством любви — высочайшей среди прочих победой духа. То есть сокровище, которое она для него припасла, — это любовь. И пока есть время, пока он еще сильный, нерастраченный мужчина, нужно освоить духовное обновление через тело (в сем драгоценном сосуде и обретается дух). На эти проповеди Рамона — дай ей Бог здоровья! — как и на внешность, не жалела красок. Какая же она бывала сладкоголосая ораторша! О чем то бишь мы? Да, продолжить ученые занятия в обретенье смысла жизни. Ему, значит, Герцогу, обрести смысл жизни! Он рассмеялся в ладони.
Но если серьезно, то он сам, всем своим видом, провоцирует подобные разговоры. Почему крошка Соно кричала: О mon philosophe-топ professeur d'amour! — Потому что Герцог держал себя как философ, озабоченный исключительно высокими материями: творческий разум, расплата добром за зло, старая книжная мудрость. Потому что его занимала и заботила вера. (Без нее человеческая жизнь просто сырой материал, с которым мудрят техника, мода, торговля, промышленность, политика, финансы и прочее, и прочее. От этого позорного набора с радостью отделываешься, умирая.) Да, выглядел он и держался как тот философ — Соно права.
И здесь, в конце концов, он почему оказался? Потому и оказался, что Рамона тоже принимала его всерьез. Она считала, что может вернуть порядок и здоровье в его жизнь, и если это удастся, то будет логично жениться на ней. То есть, ее словами, он захочет соединиться с ней. И это будет такой союз, который действительно объединяет. В единую ткань соткутся столы, постели, гостиные, деньги, прачечная и автомобиль, культура и секс. Все наконец будет иметь смысл — так она полагала. Счастье — нелепая и даже опасная выдумка, если оно не объемлет все стороны жизни; но в нашем редкостном и удачном случае, когда мы чем только не переболели, а ведь проскочили — чудом, умением оживать и радоваться, что само по себе религиозное чувство, и я, говорила Рамона, без оглядки на христианку Марию Магдалину о своей жизни просто не могу говорить, — в нашем случае такое всеобъемлющее счастье возможно. В нашем случае оно — обязанность; будет трусостью, потворством злу, уступкой смерти не отстоять оклеветанное счастье (это якобы чудовищное и самолюбивое заблуждение, этот абсурд). Есть мужчина, по себе знающий, что такое — восстать из мертвых, это Герцог. Горечь смерти и опустошенности познала и она, Рамона, — да-да! И с ним она праздновала истинную Пасху. Пережила воскресение. Он может крутить своим умным носом по поводу чувственных наслаждений, однако, оставшись с нею в голой сущности, он отдаст им должное. Никакая сублимация не заменит эротическое счастье, не подменит это познание.
Не покушаясь даже на улыбку, Мозес, кивая головой, все это серьезно выслушивал. Отчасти университетская и научно-популярная болтология, отчасти брачная пропаганда, но, за вычетом этих невыгодных моментов, оставалась истина. Он одобрял Району, уважал ее. Все это, пожалуй, настоящее. Сердце у нее более или менее правильное.
И если наедине он посмеивался над дионисийским возрождением, то выставлял на посмешище исключительно самого себя. Герцог! Принц эротического ренессанса, подходяще одетый macho! А как с детьми? Как-то они примут очередную мачеху? И Рамона— поведет она Джуни на встречу с Санта Клаусом?
— Вот ты где, — сказала Рамона. — Тетя Тамара была бы польщена, что ты зашел в ее музей царизма.
— Старинные интерьеры…
— Правда, трогательно?
— Мы отравлены их сладостью.
— Старуха тебя обожает.
— Я сам ее люблю.
— Говорит, что при тебе в доме стало светлее.
— Чтобы при мне… — Он улыбнулся.
— А почему нет? У тебя мягкое, располагающее лицо. Хотя ты не любишь, когда я это говорю. Так почему нет?
— Я выгоняю старую женщину из дому, когда прихожу.
— Ничего подобного. Она любит ездить. Шляпа, пальто — все ее сборы. Для нее такая радость прийти на вокзал. Во всяком случае… — Голос ее потускнел. — Ей надо сбежать от Джорджа Хоберли. Теперь он ее мучает.
— Прости, — сказал Герцог. — Что-нибудь случилось в последнее время?
— Бедняга… Мне его так жалко. Ладно. Мозес, кушать подано, и тебе еще открывать вино. — В столовой она подала ему охлажденную бутылку «Пуйи Фюиссе» и французский штопор. С покрасневшей or напряжения шеей, умело и ответственно действуя, он извлек пробку. Рамона зажгла свечи. Стол украшали остроконечные красные гладиолусы в длинном блюде. На подоконнике сварливо завозились голуби; похлопав крыльями, снова угомонились. — Дай положу тебе рису, — сказала Рамона, взяв у него фарфоровую тарелку с кобальтовым ободком (роскошь неудержимо проникает во все слои общества начиная с пятнадцатого столетия, как отмечал знаменитый Зомбарт, inter alia (Среди прочих)). Герцог был голодный, обед был отменный. (Поститься он будет после.) Непонятные, двусмысленные слезы застлали ему глаза, когда он попробовал креветочный ремулад.