Три еретика - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но изнутри борьба выглядит совсем иначе.
Хаос! «Все перегрызлись, перессорились, все уличают и обличают друг друга. Сам я тоже начал зубоскалить», — это Писемский докладывает Тургеневу, еще только влезая в драку, еще только приступая к «Запискам Салатушки».
Из парижского далека Тургенев оценивает ситуацию еще красноречивее: «Дела происходят у вас в Петербурге — нечего сказать! Отсюда это кажется какой–то кашей, которая пучится, кипит… Освистанные Костомаров… Аксаков… Никита Безрылов… Освистанный Чернышевский. Все это крутится перед глазами, как лица макабрской пляски (танец мертвецов, — Л.А.), а там, внизу, как черный фон картины, народ–сфинкс…»
Но вот в мае 1862 года, словно вспышкой молнии на всю прессу, — в этом «хаосе» высвечиваются два «стана». Знаменитая статья Каткова в «Русском вестнике» от 16 мая: «Неужели суждено еще продлиться этому анархическому состоянию общественного мнения, этому положению вещей, в котором раздраженные и разлаженные общественные силы сталкиваются между собою, парализуя себя взаимно и предоставляя агитировать кому вздумается, какому–нибудь свободному артисту, который уже серьезно воображает себя представителем русского народа, решителем его судеб, распорядителем его владений, и действительно вербует себе приверженцев во всех углах русского царства, и, сам сидя в безопасности за спиною лондонского полисмена, для своего развлечения высылает их на разные подвиги, которые кончаются казематами или Сибирью, да еще не велит „сбивать себя с толку“ и „не говорить ему под руку“? Кто этому острослову, „выболтавшемуся вон“ из всякого смысла, кто дает ему силу и этот призрак власти?… В этом Цезаре и в этом мессии читаем мы ясно свое собственное безобразие…»
Чтобы понять, почему именно с катковского удара начинается в прессе и в интеллигенции повальное размежевание сторон, надо учесть, что доселе Герцен еще как бы в полузапрете, с ним заигрывают (чтобы не сказать: перед ним заискивают), его еще готовы «переманить» в союзники подцензурные органы печати; что же до «Колокола», то его почти открыто читает «вся Россия»: от гимназиста до либерального царя, который (как свидетельствует в своем дневнике Елена Штакеншнейдер) иногда громко спрашивает у приближенных: нет ли у кого случайно последнего выпуска?
С весны 1862 года начинает раздвигаться пропасть. Сигнал — выход «Русского вестника» со статьей либерального англомана против английского изгнанника. Зловещими знамениями сопровождается этот сигнал: вспыхивает в Петербурге Апраксин двор; горит столица; кто поджег? из уст в уста идет слух о прокламации: «Молодая Россия» объявляет кровавую войну существующему строю, триста тысяч жизней назначены в жертву, чтобы расчистилось место для нового общества.
Писемский в этот момент уже за границей. Формальный повод для поездки — Третья Всемирная Выставка в Лондоне. Фактически же Лондон — совсем иная Мекка. Помните вопрос Писемского к Майкову:
«Был ли в Лондоне!»
Писемский едет в Лондон к Герцену. Зачем?
Дженни Вудхаус, современная западная славистка, опубликовавшая большое исследование о Писемском, полагает, что мотивы и стремления последнего к встрече с Герценом неясны.[12]
Сергей Плеханов, современный советский биограф Писемского, полагает, что мотивы эти, напротив, ясны: Писемский едет в Лондон, чтобы объяснить Герцену, что на самом деле происходит в России. Сам разговор реконструирован в книге С.Плеханова в тональности «спора равных»: выдвинутые аргументы взаимно уничтожены, но арсеналы отнюдь не истощены; стороны расходятся во всеоружии, поняв невозможность убедить друг друга, и Писемский, по ощущениям С.Плеханова, чувствует себя в этом споре даже несколько тверже Герцена: он лучше знает новую российскую реальность.
Эта тональность не подтверждается лондонскими материалами, хотя материалы одной стороны, конечно, еще не вся истина. Но поскольку истину в данном случае приходится восстанавливать несколько интуитивно, я скажу, что у меня вызывает интуитивное недоверие сценка, которая у С.Плеханова служит уже прелюдией к разговору: Писемский и его спутник, явившись в дом Герцена, некоторое время, ожидая его появления, спокойно ждут и прогуливаются по саду. Вот эта неспешность, это спокойное ожидание — как–то «не в ситуации». У меня возникает другая «картинка»: Писемский к Герцену спеши г. Да, да: вальяжный, исполненный самоуважения, плотный, в хорошо сшитом костюме, Алексей Феофилактович как–то непривычно быстро движется со своим спутником к подъезду дома. Словно боится не успеть или просто нервничает. Зачем он спешит к Герцену? Искать справедливости.
Впрочем, я лучше воздержусь далее от «картинок по воображению». Тем более, что события все–таки до некоторой степени восстанавливаются по лондонским материалам. Герцен–то оставил об этой встрече несколько строк. И тональность их далека от «спора равных».
Итак, летом 1862 года Писемский является в Лондон. Его сопровождает Валентин Корш. Присутствие этого Вергилия (Корш связан с Герценом дружескими отношениями) должно смягчить первую встречу. Писемский явно побаивается.
Оба гостя приходят в дом Герцена 12 или 13 июня. Стоп. Заметим дату. Как раз в эти дни Герцен пишет письмо к Серно–Соловьевичу: предлагает Чернышевскому перенести издание «Современника» в Лондон или Женеву. Через пару дней письмо в Россию возьмется перевезти торговец Ветошников. На границе его обыщут. Письмо найдут. «Современник» приостановят. Герцену эта история будет стоить «ночей без сна» (см. «Былое и думы», ч. VII, гл. I). Чернышевскому она будет стоить двадцати лет Алексеевского равелина, Нерчинской каторги и Вилюйской ссылки. Писемскому эта история даст… но проследим дальше ход событий.
12 или 13 июня Корш и Писемский являются в дом Герцена. Хозяина нет: он отдыхает в Вентноре, на острове Уайт.
Писемский посылает Герцену — видимо, через его сына — записку с просьбой о встрече.
Получив записку, Герцен отвечает сыну: «…Мне Писемского вообще не хочется видеть, — он писал дурные вещи, в самом гадком смысле и направлении…» И тут же: «…Статья Каткова забавна — может, напишу несколько слов в ответ, но чему же дивиться, что обиженный… лягается?» Герцен, конечно, в курсе безрыловской истории. Как в курсе и катковских филиппик. Любопытен, однако, контраст эмоциональных реакций. Катков забавен, а Писемский гадок. О Каткове в тот же день Огареву: «Неужели я так стар, что Катковские ругательства производят во мне один смех — почти добродушный, или в самом деле я себя вообразил Цезарем?…» Вот и закономерность: противник явный, открытый, ожидаемый — вызывает задор; еретик, неожиданно выскочивший из своих же рядов, — вызывает презрение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});