Жизнь впереди - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам Розу я нашел в состоянии помрачнения, но потом заметил, что она боится, а это признак разума. Она даже проговорила мое имя, словно призывала меня на помощь.
- Я здесь, мадам Роза, я здесь...
Она силилась что-то сказать, и губы ее шевелились, голова тряслась, и она прилагала все усилия, чтобы быть человеческой личностью. Но единственное, к чему это привело, - что глаза ее еще больше округлились, рот раскрылся, и она сидела, положив руки на подлокотники кресла, и глядела перед собой так, словно уже слышала сигнал к отправлению.
- Момо...
- Будьте покойны, мадам Роза, я не позволю, чтобы из вас в больнице сделали чемпионку мира среди овощей.
Не помню, говорил ли я вам, что мадам Роза постоянно хранила под кроватью портрет мосье Гитлера и когда дела шли хуже некуда, она вытаскивала его, смотрела, и все сразу казалось куда лучше. Я достал портрет из-под кровати и сунул его мадам Розе под нос.
- Мадам Роза, а мадам Роза, поглядите-ка, кто это...
Надо же было как-то ее встряхнуть. Она еле заметно вздохнула, увидев перед собой физиономию мосье Гитлера, сразу его узнала и даже издала вопль; это ее совершенно оживило, и она попыталась встать.
- Поторопитесь, мадам Роза, нужно быстрее уходить...
- Они едут?
- Нет еще, но нужно уходить отсюда. Мы едем в Израиль, помните?
Тут она заработала как часы, потому что в старых людях самое сильное это воспоминания.
- Помоги мне, Момо...
- Потихоньку, мадам Роза, время у нас есть, от ваших звонка еще не было, но здесь оставаться больше нельзя...
Пришлось мне попотеть, ее одеваючи, а она вдобавок еще пожелала и красоту навести, и я держал перед ней зеркало, пока она красилась. Понятия не имею, почему ей вздумалось надеть на себя все самое лучшее, но с женственностью не поспоришь. У нее в шкафу валялась куча шмоток, ни на что не похожих, которые она покупала на Блошином рынке, когда у нее водилась монета, но не для того, чтобы их надевать, а чтобы мечтать над ними. Единственной вещью, в которую она смогла влезть вся целиком, оказалось ее кимоно японской модели с птицами, цветами и восходящим солнцем. Оранжево-красное. Еще она надела парик и пожелала посмотреться в большое зеркало, что в шкафу, но я не дал, так было лучше.
Было уже одиннадцать вечера, когда мы сумели наконец выйти на лестницу. Никогда бы не поверил, что она вообще сможет туда добраться. Я и не подозревал, сколько в мадам Розе еще оставалось сил, - их ей хватило, чтобы заползти умирать в свое еврейское логово. А я-то никогда в это логово не верил! Я никак не мог взять в толк, зачем она его устроила да еще время от времени спускалась туда, усаживалась, осматривалась по сторонам и дышала. А вот теперь до меня наконец дошло. Я тогда еще недостаточно пожил на свете, чтобы набраться опыта, и даже сегодня, когда я все это вам рассказываю, я знаю, что как бы тебе все ни осточертело, а все равно всегда приходится еще чему-то поучиться.
Автомат освещения работал из рук вон, и свет всю дорогу гас. На пятом этаже мы наделали шуму, и мосье Зиди, который приехал к нам из Уджды(17), высунулся посмотреть. Когда он узрел мадам Розу, то замер с разинутым ртом, словно никогда в жизни не видел японского кимоно, и проворно захлопнул за собой дверь. На четвертом мы наткнулись на мосье Мимуна, который торгует земляными орехами и каштанами на Монмартре и скоро воротится к себе в Марокко, вот только сколотит состояние. Он остановился, поднял глаза и спросил:
- Что это, о Господи?
- Это мадам Роза в Израиль уезжает. Он призадумался, потом еще подумал и снова полюбопытствовал все еще испуганным голосом:
- А почему они ее так вырядили?
- Не знаю, мосье Мимун, я не еврей. Мосье Мимун глотнул воздуха.
- Я знаю евреев. Они так не одеваются. Никто так не одевается. Это немыслимо.
Он достал платок, утер лоб, а потом помог мадам Розе спуститься, потому что видел, что для одного мужчины это чересчур. Внизу он пожелал узнать, где ее багаж и не простудится ли она в ожидании такси, и даже рассердился и принялся ворчать, что никто, дескать, не имеет права везти куда-то женщину в подобном состоянии. Я посоветовал ему подняться на седьмой и высказать все родственникам мадам Розы, которые сейчас как раз пакуют чемоданы, и он ушел, сказав, что последнее, чего бы ему хотелось, так это провожать евреев в Израиль. Мы остались внизу одни, и надо было поторапливаться, потому что до подвала оставалось еще целых полэтажа.
Когда мы туда добрались, мадам Роза рухнула в кресло, и мне показалось, что вот сейчас она и умрет. Она закрыла глаза, и на то, чтобы приподнять грудь, дыхания у нее уже не хватало. Я зажег свечи, сел возле нее на пол и взял ее за руку. От этого ей стало чуточку полегче, она открыла глаза, огляделась вокруг и сказала:
- Я знала, что рано или поздно это логово мне пригодится, Момо. Теперь я умру спокойно.
Она даже улыбнулась мне. [г]
- Я не побью мировой рекорд среди овощей.
- Инш'алла.
- Да, инш'алла, Момо. Ты славный малыш. Нам всегда было хорошо вместе.
- Конечно, мадам Роза, это все-таки лучше, чем когда никого.
- Теперь помоги мне прочитать молитву, Момо. Может, я больше никогда не смогу.
- Шма исраэлъ аденои...
Она повторила за мной все до самого "лоэйлем боэт" и теперь выглядела довольной. Ей выпал еще один хороший часок, но потом она начала быстро разрушаться. Ночью все бормотала по-польски из-за проведенного там детства, повторяя имя какого-то типа, которого звали Блюментаг и которого она, наверное, знала как сутилера, когда еще была женщиной. Теперь-то я знаю, что нужно говорить "сутенер", но так уж привык. После мадам Роза больше ничего не говорила и сидела с пустым взглядом, уставясь в противоположную стену и время от времени делая под себя.
Лично я хочу сказать вам вот что: такому не должно быть места на земле. Я действительно так думаю и никогда не смогу понять, почему абортировать можно только младенцев, а стариков нет. Я считаю, что с тем типом в Америке, который побил рекорд мира в качестве овоща, обошлись покруче, чем с Иисусом, ведь он пробыл на своем кресте семнадцать лет с гаком. Я считаю, что это удивительное паскудство - насильно заталкивать жизнь в глотку людям, которые не могут за себя постоять и не хотят больше служить ни Господу, ни кому еще.