Избранное - Василий Нарежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узнав о сем происшествии, я поспешил достигнуть его жилища и приказал служителям своим полумертвую индиянку отнесть в сераль мой, а трупы нечестивых язычников повергнуть в Нил на съедение крокодилам или кто захочет ими полакомиться, ибо пророк именно сказал: «Правоверные! не щадите ни живых, ни мертвых идолопоклонников!» — Когда Наина, после приложенных трудов, время ot времени более и более успокаивалась, я с своей стороны более и более распалялся желанием сделать ее правоверною.
Сначала она была очень несговорчива, но после сделалась смирнее и склоннее принять Магометово исповедание, а потому получила более и свободы. В один достопамятный вечер, когда я, стоя на коленях пред священным налоем, читал молитвы и размышлял о божественности Алькорана, один из слуг моих повестил, что Ассан-паша имеет крайнюю надобность со мною видеться, почему и прислал нарочного чауша с несколькими мамелюками для моего препровождения. Я склонился на приглашение паши и прибыл во дворец его. Когда он ввел меня в потаенный свой покой, где столь часто рассуждали мы об аде и рае, о небе и земле, и где я доказывал ему неоспоримыми доводами о возможности всей тверди, землею называемой, стоять неподвижно на спине, соразмерной ростом лягушки, вдруг введены были Нанда и Гадир. Я взирал на пашу, как взирают на пашей все муфтии целого мира, то есть со смирением и величием, приличным их высокому сану. Ассан прервал молчание сими словами, изъявляющими его кощунство: «Скажи, муфтий, чистосердечно, как прилично толкователю Алькорана, по какому обстоятельству знакомы тебе эти люди?» — «Одна гостила в моем доме, — отвечал я, — а другой…» — «Хорошо, — прервал Ассан со злобою, — довольно; дело очень ясно!» — Он дал знак, и все удалились. «Муфтий! — сказал Ассан с большею злобою и свирепством, — прилично ли человеку твоего сана и твоих лет употреблять насилия и убийства? Ты оскверняешь святость нашего закона и злодейством своим привлекаешь других повергнуться в бездну злополучия!» — Я воспылал гневом, от коего в подобном случае и сам пророк наш не мог бы воздержаться, и отвечал ему с достоинством моего сана: «Ассан-паша! не забывай, с кем говоришь ты! Я то же в духовенстве, что ты в гражданстве. Ты заставляешь исполнять законы султана, а я законы Магомета. Так! говорю тебе, и отнюдь не сочти сего признанием, ибо я, муфтий, говорю тебе, что единая ревность к вере была причиною, что исчезли на земле три нечестивых идолопоклонника. Да и сам великий пророк не предавал ли их огню и мечу целыми тысячами? Дела его достойны подражания. Пока живы были бы те три проклятые язычника, я не мог бы надеяться довести Наину до своего благочестивого предприятия!» — Ассан, помолчав несколько, захлопал в ладоши, и — о ужас! один из его телохранителей предел ал с блюдом, на коем лежала голова Гадира, только что отрубленная. Веки еще двигались, судороги сжимали щеки, и пар вился вверх от горячей крови. Я содрогнулся; по бесчеловечный паша, с совершенным спокойствием указав на голову пальцем, спросил: «Узнал ли старого знакомца?» — «Да будут прокляты убийцы несчастного Гадира», — отвечал я с праведным гневом.
«Муфтий! — сказал Ассан, — клянусь тебе вездесущим и праведным богом, если ты хотя мало воспротивишься моим повелениям, с тобою так же поступлено будет». — Я окаменел; но зная нрав бесчеловечного сего чудовища, отвечал:
«Чего ты от меня требуешь?» — «Дай мне свой перстень на несколько времени и сиди спокойно». — Когда я исполнил насильственное его желание, он перстнем запечатал какую-то бумагу и, позвав чауша, пошептал ему нечто на ухо и, отдав письмо и мой перстень, отпустил; а потом велел подать себе трубку, расселся на диване, и сколько я ни увещевал его оставить свой замысел, ибо я ничего доброго не предчувствовал, но он молчал, не отвечая мне ни слова. Я почел бы его за истукана, если б не видел, что он страшно поводит глазами и время от времени прихлебывает кофе. С час прошло времени, как мой казнохранитель появился с письмом и моим перстнем. Немало подивился я сему явлению, а еще более, когда услышал от него следующую речь:
«Государь! по письму твоему все исполнено в надлежащей исправности!» — «Что такое?» — «Пятьдесят тысяч цехинов из кладовой твоей перенесены в гостиницу Золотых ушей и сто мамелюков с чаушами стали на страже». — Кто опишет мое поражение? Пятьдесят тысяч цехинов! о Магомет! Ты знаешь, был ли у меня хоть один обрезанный? Тут уже не страшны были для меня никакие угрозы Ассановы.
«Злодей! — вскричал я, — зачем похитил ты мое сокровище?» — «Сей час узнаешь», — отвечал он, и — по данному знаку — предстала проклятая язычница. — «Наина! — сказал он, — добродушный муфтий наш, помня дружбу старого набаба и видя беспомощность твоего состояния, дарит тебе пятьдесят тысяч цехинов, которые уже и хранятся в покое твоем в гостинице, под охранением моих мамелюков. Туда теперь рабы мои проводят, завтра можешь отправиться в свое отечество, и мамелюки имеют приказание сопровождать тебя до самых пределов твоей родины». — Вместо ответа лицемерная язычница бросилась к ногам сего изувера и, обнимая колена, сказала со слезами: «Ассан! по смерти моего любезного у меня нет уже ни родины, ни даже отечества. Будь отцом моим, великодушный повелитель, прими меня под кров свой!» — «Встань, дочь моя, — сказал коварный льстец, — и позволь на челе своем напечатлеть поцелуй родительский! Ты будешь жить в одних покоях с дочерьми моими, а цехины, подаренные великодушным муфтием, будут твоим приданым, и как скоро найду я тебе супруга достойного, то присоединю к ним столько ж от казны моей». — Ее увели и удалились. — Слова Ассановы и его поступки терзали мое сердце, а терзаемое сердце муфтия, по закону как великого, так и всех двухсот тысяч меньших [Мусульмане столько насчитывают. (Примеч. Нарежного.)], не знает пределов бешенства и мщения. Помолчав несколько, он сказал: «Муфтий! положим, что пятьдесят тысяч твоих цехинов достаточны облегчить горесть рыдающей Наины; но кровь сына набабова и его сопутников осталась не заплаченною, правосудие не вполне удовлетворено. Согласись на все добровольно, чего еще от тебя потребую; впрочем —.всякое сопротивление тщетно. Притом знай, что только я и несколько немых невольников будем свидетелями не важного происшествия». — Он опять захлопал в ладоши, — чтоб на ту пору руки его окаменели, — и человек с пятнадцать невольников явились, и — с фалакою [Фалака — есть деревянное орудие, в которое вправляют ноги преступника для наказаний его по подошвам или палками, или воловьими жилами. (Примеч. Нарежного.)]. — «Алла! Алла! — вскричал я, — что это значит?» — «Муфтий! — отвечал паша, — если б ты был простой имам, то я велел бы среди большой народной площади посадить тебя на кол; но как сан твой требует снисхождения, то…» — он дал знак, и вмиг наскочили на меня человек с десять; разом сбили с ног и начали их вправлять в фалаку. Меж тем как они трудились над сим богомерзким делом, Ассан с важностию ангела бездны говорил: «Что делать, почтенный муфтий, и обращать к правоверию надобно умеючи. Терпение есть святая добродетель. Я смягчаю мое правосудие. Следовало бы за трех, тобою умерщвленных, забить тебя до смерти, но по твоим летам, думаю, достаточно будет и ста пятидесяти ударов, чтоб всегда помнить этот случай. Начинайте, во имя великого Аллы!» (На лице Ибрагима видна легкая усмешка.) «Не издевайся, светлейший паша, над моим мучением; оно было чрезмерно. Ты, потомок и всегдашний родственник великих визирей, а теперь и самого державного повелителя, никогда, может быть, не чувствовал ни одного удара по подошвам воловьею жилою. Представь же шестидесятилетнего старца, наподобие змеи извивающегося в объятиях мучителей. Я вопиял не тише, как праведный Авель под ударами злобного Каина; а свирепый Ассан читал молитву из Алькорана и по четкам считал удары. Когда мера исполнилась, меня освободили, и Ассан имел жестокость около получаса читать мне наставления и утешаться моими стонами. На его носилках отнесли меня домой, где я ровно две недели и два дня пролежал в постеле, не могши ступить на ноги. В сем-то горестном положении отправил я жалобу к великому султану и твердо уверен, что он, яко государь благочестивый и правосудный, что особенно доказывается тем, что он избрал посредником Ибрагима, мужа…
Ибрагим. Вижу, что ты ужо кончил. — Санджяк Али! О чем ты от имени народа и воинства приносил жалобу султану? Клянись в истине доноса и говори.
Aли. Я человек военный и клясться во лжи ни за что не стану, по не могу и говорить так красноречиво, как праведный муфтий. Итак, скажу просто: клянусь и своею и пророковою бородами, что я — ничего не знаю!
Ибрагим. Как так? Кто же подписывал жалобу?
Али. — Я — без сомнения! Но согласись, светлейший паша, что большая разница сражаться джеритами [Джерит — круглая, в полтора аршина длины, палка, служащая для воинов вместо метательного копья во время их учения.] на гипподроме [Место в Константинополе, где происходит учение.] или копьем между неприятелями. Дело иное подписать бумагу, а иное — знать, в чем состоит она. Я прожил на свете лет с пятьдесят, был на пятидесяти сражениях и сшибках; не одна голова без чалмы, колпака и шапки валялась по земле от меча моего; но ни один лоскуток бумаги не пожалуется в обиде, ибо я никогда и ничего не писал, да и писать — согласно с мнением всех санджаков в свете — считаю не делом воина.