Люди остаются людьми - Юрий Пиляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не исключено, что установлена слежка за заключенными-коммунистами и, конечно, в первую очередь за советскими старшими офицерами.
— Возьми в вашрауме мой котелок и тащи, — говорит Иван Михеевич.
И я тащу. Полковник Иванцов живет на четырнадцатом блоке. Проникнуть сейчас туда через ворота трудно: привратники стали строже; передать сквозь проволоку вовсе немыслимо: если заметит кто-нибудь из «зеленых» (уголовников), то Иванцова изобьют и вдобавок могут учинить допрос.
Заворачиваю сперва на седьмой блок и всеми правдами и неправдами получаю с Кики старый долг — сигарету (между прочим, Кики принимает меня за русского цыгана). С сигаретой в кармане я чувствую себя увереннее. Дойдя до четырнадцатого, подзываю к проволоке одного русского, судя по бледному лицу, новичка.
— Иванцова знаешь?
— Дедушку?.. Позвать?
У проволочной сетки появляется невысокий, большелобый, очень истощенный человек.
— Здравствуйте, земляк.
— Здравствуйте, — отвечает он, видимо, чуть недоумевая.
— Вы сейчас можете подойти к окну в шлафзале, в спальной комнате, — поясняю я, — к окну, которое смотрит во двор пятнадцатого блока?
— Могу. А зачем?
— Я сам из Омска (Иван Михеевич сказал мне, что Иванцов из Омска)… Поговорить было бы желательно, земляк.
— Ну, давай! — Недоумение на лице Иванцова сменяется очевидной радостью.
С привратником пятнадцатого блока я немного знаком.
— Хочешь сигарету, Юпп?
— Тебе надо войти?
— Ты угадал, старый плут.
Он совсем не старый, но такова уж форма приятельского обращения у «зеленых».
— У тебя дело? — справляется он.
— Так, мелочь, маленький гешефт.
— Одной сигаретой ты, бродяга, не откупишься.
— Ты получишь полторы сигареты, безбожник. У меня в кармане припрятан еще окурок.
— Как ты сказал?
— Безбожник (Gottloser). — Я не уверен, что есть такое слово — Gottloser — в немецком языке: я сам сконструировал его от Gottlos.
— Готтлезер мне нравится, — заявляет Юпп. — Проходи, малыш.
Шагаю в глубь двора. В одно из окон справа просовывается коротко остриженная голова Иванцова. У него круглый носик, острые морщины на лбу, под глазами отечные мешки.
— Держите. — Я быстро протягиваю в окно котелок.
Он приседает и минуты через две вновь показывается, вытирая ладонью губы. Пустой котелок я прячу под куртку.
— Спасибо, — говорит он. — Но вы, конечно, не сибиряк.
— Нет… Пожалуйста, завтра в это же время опять подойдите сюда.
— Спасибо, — повторяет он. На его выцветших глазах внезапно проблескивают слезы. — Я уж не спрашиваю, кто вы.
— Я солдат.
— Это вижу. Спасибо тебе, солдат. — Иванцов, видимо, стесняется слез… Напрасно стесняется, думаю я. Я же все понимаю… Хотя и у меня ни с того ни с сего начинает пощипывать в носу: честное слово, сидит в окне такой вот плешивенький полуживой старичок, нос пуговкой, под глазами мешки, а ведь он полковник Красной Армии, полковник-артиллерист, когда-то гроза для немцев.
— У вас пухнут ноги?
— Пухнут.
— Завтра я постараюсь принести вам хлеба вместо баланды. А то от брюквы вы еще больше распухнете.
Иванцов кивает. Мы прощаемся… Если Иван Михеевич завтра даст опять суп, размышляю я, то я обращу его в хлеб. Я знаю, как это сделать: я опытный бандит, большевистский выкормыш, старый «хефтлинг».
2Я боец антифашистского подполья. Я безмерно горд, что могу снова воевать с врагом — не в одиночку, не в составе мелкой группы, которая должна куда-то просачиваться; я чувствую, что нас много, мы едины, и мы не только обороняемся, но и наступаем…
— Работать как можно медленнее, — говорит мне Валерий. — Наши это понимают, а вот с некоторыми иностранцами сложнее. Кого ты знаешь из каменщиков-испанцев?
— Антонио.
— Что за человек?
— Он друг моего камрада, коммуниста Маноло.
— Тогда вот что… поговори сперва с Маноло. Скажи ему, что мастерские строятся слишком быстро, или лучше просто пожалуйся осторожно на каменщиков, это будет естественнее. Скажи, что вы, русские, не поспеваете за испанцами-каменщиками.
— Но они тоже не спешат, Валерий.
— Ничего, пусть работают еще медленнее… Значит, сегодня же поговори со своим камрадом. Вечером на аппельплаце передашь мне, что он скажет. Давай.
— Есть…
Уже середина сентября. Сказочно хороша Дунайская долина, вся зеленая и голубая, с дымчатой линией гор на горизонте, с краснокрышими домиками, с холмами, покрытыми светлыми кудряшками виноградников…
Сегодня гоняют нас, как давно не гоняли. Нас колотят палками и кулаками, пинают, хлещут плетью. На нас орет дюжина надсмотрщиков. За работой следит сам Шпац… В стороне, на расчищенной от камней площадке, стоит комендант лагеря СС — штандартенфюрер Цирайс — огромный, сытый пес, вместе с ним — группа офицеров вермахта и несколько штатских. Гости, по-видимому, не очень довольны результатами нашего труда; Цирайс, по-моему, даже оправдывается перед одним из штатских — сухопарым надменным человеком в пенсне. Надсмотрщики, погоняя нас, лезут вон из кожи. Мы, потные и встревоженные, бегаем с высунутыми языками. Перед обедом, когда начальство удаляется, Шпац устраивает показательную порку. На заляпанный цементом стол укладывают каменщика-испанца, предварительно стянув с него до колен штаны; один надсмотрщик держит его за руки, другой — за ноги, а Шпац, покрякивая от усердия, бьет его своей знаменитой плетью, сделанной из бычьих сухожилий. На смуглых ягодицах испанца вспухают красные рубцы, он дергается и вскрикивает, а потом умолкает. Мне кажется, что Шпац запорол его. Но, когда вместе с гудком на обед экзекуция заканчивается и Шпац, изрытая проклятия, уходит в свой домик, испанец без посторонней помощи слезает со стола, выплевывает разжеванную пуговицу, сбрасывает штаны, башмаки и шагает к ручью.
— Мэ каго эн диос (дермо на бога)! — кричит он, заходя в воду и показывая сухой темный кулак надсмотрщикам.
— Ту, шпаньяка, пас ауф (Ты, испанец, смотри), — нерешительно огрызаются те. С уходом эсэсовцев пыла у них сразу поубавляется.
Другие испанцы-каменщики, бранясь по-своему, оттесняют надсмотрщиков от ручья. Антонио протягивает руку пострадавшему и выводит его на берег.
— Me каго эн диос! — с азартом кричит тот и, нагнувшись, обращает исполосованный зад в сторону домика Шпаца…
Великолепные они ребята, испанцы!
Доедаем обеденную похлебку. Утихает пальба взрывников. Вместе с Маноло я подхожу к v Антонио— маленькому, носатому, очень живому человеку.
— Мучо драбахо (Много работай), — говорю я ему.
— Но! Мучо драбахо, — темпераментно отвечает он, — но, но, но!
Черта с два, мол, мы будем много работать.
— Русские ганц эгаль но, но мучо драбахо, — говорю я негромко.
— Эспаньоль ганц эгаль но, но мучо драбахо, — говорит Антонио.
То есть, нас, русских и испанцев, все равно ничем не прошибешь.
— Хорошо?
— Харрашо, камрада!
Много ли нам надо, чтобы понять друг друга!..
После обеденного перерыва надсмотрщики пытаются продолжить гонку. Испанцы выставляют дозорных — им со стены виднее — и усиленно стучат по кирпичной кладке пустыми кельмами. Мы, русские, подаем им кирпичи, раствор, убираем мусор. Они возвращают нам одни кирпичи и требуют другие, они ругаются: они мастера, а мы бестолковые подсобники. Мы в быстром темпе подаем им другие кирпичи, они в быстром темпе возвращают и эти. Работа кипит… Жора Архаров и Савостин таскают на носилках мусор. Они выносят его через одни двери и вносят через другие в противоположном конце здания. Они стараются, почти бегают с носилками. Работа кипит.
Надсмотрщики покрикивают, походя поколачивают нас, а в общем-то им, наверно, глубоко наплевать и на нас и на будущие мастерские. Они, бывшие карманники, шулера, фальшивомонетчики, добросовестно делают свое дело: они гоняют нас. Результаты нашей работы их не интересуют — главное, чтобы мы пошевеливались. Убивать нас пока не требуется: мы нужны, — что до идей, то идеи тоже не интересуют их.
Так мы и трудимся до самого вечера: бегаем, почесываемся от тумаков, подаем и принимаем кирпичи, собираем и разбрасываем мусор. Жора усердствует больше всех, и мне временами страшновато за него. Кружит и кружит по площадке, вдохновенно кружит. За ним, переставляя коротенькие ножки, топает Савостин… А вдруг подглядят эсэсовцы?
Но эсэсовцы после обеда не заглядывают к нам. Таков уж тут закон: напрягаться целый день и эсэсовцы не любят.
Возвращаясь в лагерь, я снова любуюсь Дунайской долиной и Альпами. Горы горят закатным огнем, багряно светятся окна крестьянского дома на поле за каменоломней, темнеет зелень садов, темнеют дали, и лишь на востоке над сумрачной чертой горизонта разливается длинная светлая полоса.