Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Насчёт законов жизни что-нибудь, то есть — законов мира. Не понимаю законов этих — как жить и — вообще. Тут недалеко казанский профессор математик на даче живёт, так я у него, за починку обуви и за садовые работы, — я тоже и садовник, — уроки математики беру, только она мне не отвечает, а сам он — молчаливый…
Я дал ему плохонькую книжку Дрейфуса «Мировая и социальная эволюция» — единственное, что нашлось у меня по вопросу.
— Чувствительно благодарен! — сказал кривой, бережно засунув книгу за голенище сапога. — Позвольте придти к вам для беседы, когда прочитаю… Только я на этот раз приду садовником, будто малину в саду подрезать, а то, знаете, полиция — очень окружает вас, и вообще — неудобно мне…
Он пришёл дней через пять, в белом фартуке с садовыми ножницами, пучком мочала в руках, и удивил меня своим радостным видом. Его глаз сверкал весело, голос звучал громко и твёрдо. Почти с первых же слов он ударил ладонью по книжке Дрейфуса и заговорил торопливо:
— Могу я сделать отсюдова такое умозаключение, что бога — нет?
Я не поклонник таких поспешных «умозаключений» и потому начал осторожно допрашивать его — чем привлекает его именно это «умозаключение».
— Для меня это — главнейшее! — горячо и тихо заговорил он. — Я так рассуждаю, как все подобные: ежели существует господь бог и всё в его воле, стало быть, я должен тихо жить, покорствуя высшим предначертаниям божиим. Весьма много прочитал божественного — библию, Тихона Задонского сочинения, Златоуста, Ефрема Сирина и всё прочее. Однако — я желаю знать: отвечаю я за себя и за всю жизнь или нет? По писанию выходит — нет, живи, как предуказано, и все науки — ни к чему. Также и астрономия — фальшь одна, выдумка. И математика тоже и всё вообще. Вы, конечно, с этим не согласны, чтобы покорствовать?
— Нет, — сказал я.
— А почему же я должен быть согласен? Вот вас за несогласность под надзор полиции выслали сюда, значит — вы решаетесь восставать против священного писания, потому что я так понимаю: всякое несогласие — обязательно против священного писания. Из него все законы подчинения, а законы свободы — от науки, то есть от человеческого разума. Теперича — дальше: ежели бог, то мне делать нечего, а без него — я должен отвечать за всё, за всю жизнь и всех людей! Я желаю отвечать, по примеру святых отцов, только иначе — не подчинением, а сопротивлением злу жизни!
И, снова ударив ладонью по книге, он добавил с убеждением, явно непоколебимым:
— Всякое подчинение — зло, потому что оно укрепляет зло! И вы меня извините — я этой книжке верю! Она для меня — как тропа в дремучем лесу. Я уж так решил для себя — отвечаю за всё!
Мы дружески беседовали до поздней ночи, и я убедился, что неважная маленькая книжка была последним ударом, оформившим мятежные поиски человеческой души в твёрдое религиозное верование, в радостное преклонение пред красотою и силою мирового разума.
Этот милый, умный человек действительно честно сопротивлялся злу жизни и спокойно погиб в 907-м году.
Вот так же, как угрюмому озорнику Рыбакову, книги шептали мне о другой жизни, более человеческой, чем та, которую я знал; вот так же, как кривому сапожнику, они указывали мне моё место в жизни. Окрыляя ум и сердце, книги помогли мне подняться над гнилым болотом, где я утонул бы без них, захлебнувшись глупостью и пошлостью. Всё более расширяя предо мною пределы мира, книги говорили мне о том, как велик и прекрасен человек в стремлении к лучшему, как много сделал он на земле и каких невероятных страданий стоило это ему.
И в душе моей росло внимание к человеку — ко всякому, кто бы он ни был, скоплялось уважение к его труду, любовь к его беспокойному духу. Жить становилось легче, радостнее — жизнь наполнялась великим смыслом.
Так же, как в кривом сапожнике, книги воспитали во мне чувство личной ответственности за всё зло жизни и вызвали у меня религиозное преклонение пред творческой силой разума человеческого.
И с глубокой верою в истину моего убеждения я говорю всем: любите книгу, она облегчит вам жизнь, дружески поможет разобраться в пёстрой и бурной путанице мыслей, чувств, событий, она научит вас уважать человека и самих себя, она окрыляет ум и сердце чувством любви к миру, к человеку.
Пусть она будет враждебна вашим верованиям, но если она написана честно, по любви к людям, из желания добра им — тогда это прекрасная книга!
Всякое знание — полезно, полезно и знание заблуждений ума, ошибок чувства.
Любите книгу — источник знания, только знание спасительно, только оно может сделать нас духовно сильными, честными, разумными людьми, которые способны искренно любить человека, уважать его труд и сердечно любоваться прекрасными плодами его непрерывного великого труда.
Во всём, что сделано и делается человеком, в каждой вещи — заключена его душа, всего больше этой чистой и благородной души в науке, в искусстве, всего красноречивее и понятнее говорит она — в книгах.
Из воспоминаний о В.Г. Короленко
С именем В.Г. Короленко у меня связано немало добрых воспоминаний, и, разумеется, я не могу сказать здесь всего, что хотелось бы.
Первая моя встреча с ним относится к 88 или 89 году. Приехав в Нижний-Новгород, не помню откуда, я узнал, что в городе этом живёт писатель Короленко, недавно отбывший политическую ссылку в Сибири. Я уже читал рассказы, подписанные этим именем, и помню — они вызвали у меня впечатление новое, не согласное с тем, что я воспринял от литературы «народников», изучение которой в ту пору считалось обязательным для каждого юноши, задетого интересом к общественной жизни.
Публицистическая литература «народников» откровенно внушала: «Смотри вот так, думай — так», и это очень нравилось многим, кто привык чувствовать себя руководимым. А для всякого мало-мальски внимательного читателя было ясно, что рассказы Короленко чужды стремлению насиловать ум и чувство.
Я вращался тогда в кругу «радикалов», как именовали себя остатки народников, и в этом кругу творчество Короленко не пользовалось симпатиями. Читали «Сон Макара», но к другим рассказам относились скептически, ставя их рядом с маленькими жемчужинами Антона Чехова, которые уже совершенно не возбуждали серьёзного отношения радикалов.
Находились люди, которым казалось, что новый подход к изображению народа в рассказах «За иконой», «Река играет» изобличает в авторе вреднейший скептицизм, а рассказ «Ночью» вызывал у многих резко враждебные суждения, раздражая рационалистов.
С радикалами спорили и враждовали «культуртрегеры» — люди, начинавшие трудную работу переоценки старых верований; радикалы называли культуртрегеров «никудышниками». «Никудышники» относились к творчеству В.Г. с подстерегающим вниманием, чутко оценивая его прекрасный лиризм и зоркий взгляд на жизнь.
В сущности — спорили люди доброго сердца с людьми пытливого ума, и сейчас этот спор, вызванный предрассудками людей просвещённых, является сплошным недоразумением, ибо В.Г. давал одинаково щедро и много как людям сердца, так и людям ума. Но всё же для многих в ту пору поправки, вносимые новым писателем в привычные, устоявшиеся суждения и мнения о русском народе казались чуждыми, неприятными и враждебными любимому идолу святой традиции.
Раздражал Тюлин, герой рассказа «На реке», человек, несомненно, всем хорошо знакомый в жизни, но совершенно не похожий на обычного литературного мужичка, на Поликушку, дядю Миная и других излюбленных интеллигентом идеалистов, страстотерпцев, мучеников и правдолюбов, которыми литература густо населила нищие и грязные деревни. Не похож был лентяй-ветлужаннн на литературного мужичка и, в то же время, убийственно похож вообще на русского человека, героя на час, в котором активное отношение к жизни пробуждается только в моменты крайней опасности и на краткий срок.
Очень помню горячие споры о Тюлине — настоящий это мужик или выдумка сочинителя? «Культуртрегеры» утверждали — настоящий, действительный мужик, не способный к строительству новых форм жизни, не имеющий склонности к расширению своего интеллекта.
— С таким субъектом не скоро доживёшь до европейских форм государственности, — говорили они. — Тюлин — это Обломов в лаптях.
А «радикалы» кричали, что Тюлин — выдумка, европейская же культура нам не указ — Поликушка с дядей Минаем создадут культуру оригинальнее западной.
Эти жаркие споры, острые разногласия вызвали у меня напряжённый интерес к человеку, обладающему силой возбуждать умы и сердца, и, написав нечто вроде поэмы в прозе, озаглавив её, кажется, «Песнь старого дуба», я понёс рукопись В.Г.
Меня очень удивил его внешний облик — В.Г. не отвечал моему представлению о писателе и политическом ссыльном. Писателя я представлял себе человеком тощим, нервным, красноречивым — не знаю, почему именно таким, В.Г. был коренаст, удивительно спокоен, у него здоровое лицо, в густой курчавой бороде, и ясные, зоркие глаза.