Дневник 1931-1934 гг. Рассказы - Анаис Нин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Героем этой книги может быть человеческая душа, но это одиссея странствий из внутреннего мира во внешний, и герой книги — сам Генри, разгоняющий мглу робости и одиночества, таскающий меня из улицы в улицу и держащий меня в кафе, пока не придет рассвет.
До встречи с ним я думала, что искусство — рай, неземное блаженство, не имеющее отношения к человеческой жизни; только искусство может превратить боль в абстракцию.
Но есть другой, мужской путь преодоления боли — поставить искусство и пространство, и время, и философию, и историю между собой и жизнью.
Искусство — это рецепт здравомыслия и утешения пред ужасами и страданиями человеческой жизни.
Я приготовилась снова посетить доктора Альенди. Он по-прежнему неумолимый допросчик. Чувствует, что во мне имеется какой-то секрет. Тема моего побега его не удовлетворяет. Я вижу, что нечто во мне не поддается его определениям. А меня пугает его скальпель. Я живу и живу, сама выбрала именно такую жизнь. Его интересует та встреча на концерте, когда он показался мне печальным и встревоженным. Как я себе это объяснила? Что у него финансовые затруднения? Или не удается работа? Или заботят сердечные волнения?
Я вижу сегодня изъяны в формулировках доктора Альенди. Меня раздражает, как он поспешно классифицирует мои сны и мои ощущения. Когда он молчит, я сама занимаюсь анализом. Стоит мне начать, и он скажет, что я пытаюсь выставить его некомпетентным, невеждой, мщу за то, что он вынудил меня признаться в ревности к его жене. И в ту минуту он куда сильнее меня. А он признает, что я стала гораздо свободнее, чем прежде.
Генри разлагает мою былую серьезность своими литературными выходками, сатирическими манифестами, своими несуразицами, парадоксами, насмешками над «умниками», своими переменчивыми настроениями, своим гротесковым юмором.
И теперь я сама посмеиваюсь над моей беззащитной искренностью, стремлением понять других и не нанести обиды людям.
Мы услышали, что Ричард Осборн помешался. Генри приплясывает, паясничает: «Ричард Осборн сошел с ума? Ура! Давайте-ка сходим навестим его. Только надо сначала выпить, чтобы настроиться соответствующе. Ведь не каждый день случается такое редкостное событие. Надеюсь, что он и вправду спятил, а не морочит людей».
Меня на первых порах смутило такое заявление, но, поразмыслив, я пришла к выводу, что иронией Генри старается преодолеть трагичность ситуации. Вообще мне хотелось бы проникнуть в секрет его безразличия. Я сама кажусь слишком заботливой. То ли дело Майкл Фрэнкель! В книге Генри описывается их первая встреча: Фрэнкель спокойно ел свой обед, и когда Генри появился, он, как ни в чем не бывало, продолжал свое занятие, даже не пригласив гостя к столу.
Генри написал пародию на мою первую повесть.
А о первом его романе Генри Лёвенфельс сказал как-то, что он банален и чересчур «завлекателен», что это макулатура. Ну, это мне принять трудно. Лёвенфельс претендует на то, чтобы приобщить Генри к современной литературе. А мне кажется, что в «Европейском караване» Путнэма содержатся определения, вполне приложимые к тому, что пишет Генри. Я подразумеваю импровизационное, сюрреалистический автоматизм образов, неистовый полет фантазии. Его настрой подобен «une entreprise de demolition»[37] Тристана Тцары[38].
В другой раз мы говорили об отсечении в литературе всего несущественного, чтобы создать концентрированную «дозу» жизни. И я сказала чуть ли не с возмущением: «Да ведь здесь и спрятана опасность. То, что подготовляет вас к жизни, в то же время создает угрозу разочарованности, потому что при такой высокой «концентрированной» концепции существования упускаются из виду обыденные, скучные, неяркие моменты. Вот и ты в своих книгах поддерживаешь такой высокий ритм, последовательность событий так лихорадочно уплотнена, что можно подумать, будто вся твоя жизнь проходит в горячке, словно тебя отравили чем-то».
Литература — это всегда преувеличение, всегда драматизация, и тому, кто поглощен ею (а я такой и была), грозит искус взяться за непосильные ритмы. Попытаться жить по Достоевскому. А между писателями существует некое напряжение. Мы взвинчиваем один другого до стремительного джаза. Но интересно, что, когда мы сидим втроем, Генри, Фред и я, мы всегда впадаем в естественное состояние, принимаем самый натуральный вид. Может быть, нет среди нас блестящего, взрывного характера; может быть, никому из нас не нужны острые приправы. Ведь Генри на самом деле человек мягкий, совсем не бурного темперамента, ему эти сцены по Достоевскому ни к чему. Конечно, мы все можем писать о садизме, мазохизме, «Гран-Гиньоле», «Бубу с Монпарнаса» (где самым высшим доказательством любви кота к своей девке служит то, что он принимает от нее сифилис с тем же пылом, что и ее самое — этакое noblesse oblige[39] парижского дна), о Кокто, о наркотиках, о сумасшедших домах, о «Мертвом доме», потому что мы любим резкие краски. И все же, когда мы сидим в кафе на Пляс Клиши, мы разговариваем о последних страницах Генри, об оказавшейся длинноватой главе, о безумии Ричарда.
— Самая его большая заслуга, — говорит Генри, — то, что он познакомил нас. Он считал тебя чудом и боялся, что этот гангстер-автор будет тебе опасен.
Сегодня доктор Альенди был впечатляюще острым, напористым, деятельным. Я никогда, наверное, не смогу описать этот сеанс. Многое в нем было непонятным, воспринималось чисто интуитивно. Он сказал:
— Пока не станете поступать в полном соответствии и согласии с вашей собственной природой, вам не бывать счастливой.
Анаис: — А что значит моя собственная природа? Какую бы жизнь я ни вела, до встречи с Генри и Джун мне не хватало дыхания. Я умирала.
Д-р Альенди: — Но вы же не роковая женщина. Роковая женщина может наслаждаться, пробуждая в мужчинах страсть, изводя их, доказывая свое всемогущество, мучая их; однако мужчины не любят таких женщин по-настоящему глубоко. А вам уже ясно, что вы любимы по-настоящему. Так что не играйте в чужие игры. В Джун вам никогда не превратиться.
Анаис: — Я всегда страшилась судьбы женщин, всецело подчинившихся мужчине.
Д-р Альенди: — А вы знали кого-нибудь из таких женщин?
Анаис: — Моя мать. Всю жизнь она любила только одного мужчину — моего отца. И никого больше не могла любить. Полностью предалась ему. Когда он ее бросил, ее любовь превратилась в ненависть, но все равно он был для нее единственным мужчиной. Я ее спросила однажды, почему она снова не вышла замуж, и она мне ответила: «Потому что после жизни с твоим отцом, узнав все его обаяние, его способность делать всякую вещь чудесной и интересной, его умение тешить иллюзиями, все другие мужчины казались мне тупыми, ограниченными пустышками. Ты и представить себе не можешь, каким очаровательным бывал твой отец».