Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск. - Николай Алексеев-Кунгурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось следующее. Выгнав Каттини, Марго постепенно успокоилась и решила простить дочь и поехать на пир к молодым. Она оделась, как подобает случаю, но, когда хотела выйти, дверь не отворялась. Казалось, она была чем-то приперта снаружи. Только после долгих усилий Марго удалось приотворить дверь настолько, чтобы кое-как выбраться из комнаты. Каково же было ее удивление и ужас, когда она, выбравшись наружу, увидела, что дверь мешало отворять не иное что, как труп Каттини: кабатчик нашел над дверью ка- кой-то крючок и повесился, сделав петлю из своего кушака.
Марго побежала к Маттео, которого и попросила отвезти себя к «молодым».
— Что же, он там и до сих пор висит? — спросил Джованни.
— Верно, нет: сын Маттео поехал дать знать брату Джузеппе.
— Ну, тогда о чем же и толковать? — сказал Беппо. — Собаке и собачья смерть!
— Это его Бог покарал за Марка, — тихо промолвила Бригитта.
При упоминании о Марке Марго опустила глаза.
— Ну, Бригитта, — сказала она, — я прощаю и благословляю тебя… и тебя, Беппо. Будьте счастливы, дети! — и затем она добавила тихо: — Прости и ты меня, дочка!
Бригитта со слезами радости обняла мать.
Так был заключен мир. После этого пир пошел еще веселее.
А в то время, когда эти события происходили в Венеции, Марко был уже далеко от нее, спеша к своей далекой, холодной и незнакомой, но дорогой ему родине.
Часть вторая
I. В ЦЕРКОВЬ, НО НЕ МОЛИТЬСЯ
Мартовское солнце хоть еще и не очень жарко, а все же горячее зимнего, и от лучей его заметно подтаивает, буреет, оседает и выпускает из-под себя мутные ручейки порыхлевший снег.
Уже началась порядочная распутица — в 1584 году после весеннего перелома зима круто повернула на лето, и в несколько дней московские улицы стали неузнаваемы. Где еще недавно шла гладкая, как бархатная ткань, дорога, окаймленная по сторонам высокими сугробами, там теперь тянулась бурая лента какой-то серой «жижи» из снега и воды. Москвичи и оглянуться толком-то не успели, а сугробы словно слизало и на их месте появились противные лужи.
— Бе-е-да! — покачивая головой, ворчал какой-нибудь сивый дед-старожил, пересекая, семеня шажками, дорогу и утопая в «жиже» по самую щиколотку.
— Кабы за зиму снега было поменьше, то, видать, иное было бы, — замечает со знанием дела какой-нибудь парень, молотя ногами противное месиво…
Немногим легче было верховым ездокам, это испытал на себе одинокий всадник, едущий утром по- одной из улиц Москвы, ведущей за город. Узкая улица, сжатая с боков заборами боярских дворов, казалась непроезжей, до того ее залило весеннею «жижей», и конь, несмотря на понукание, плелся тихим труском, а то и просто шагом, часто оступался, попадая копытом в наполненную талым снегом выбоину, скользил, когда улица спускалась под гору. Конь был не из особенно породистых, но грудастый, с крепкой шеей и сильными ногами, такой, про которого можно было сказать: «Добрый конек».
Всадник был под стать коню. Он не мог назваться красавцем, но эпитет «доброго молодца» был к нему вполне применим. У него был свежий, здоровый цвет лица, и это искупало некоторую неправильность в чертах лица; серые глаза небольшие и косо прорезанные, как у монгола, смотрели так добродушно-приветливо, что заставляли забывать неправильность их строения. По-видимому, рн был невысок ростом. Кафтан суконный, подбитый каким-то темным мехом, не мешал видеть стройность его сложения, и ширина плеч еще более выигрывала от сравнения с тонким, гибким станом, перетянутым красным кушаком, к которому была прицеплена сабля в бархатных с серебряными украшениями ножнах и из-за которого грозно выглядывали рукоятки двух «пистолей» — предохраняя ездока, едущего за город: времена были нынче тревожные и нельзя было особенно ручаться за свою жизнь…
Из-за поворота выступили небольшая вспотевшая, вся вытянувшаяся от натуги лошаденка, тянувшая розвальни с какой-то кладью, и рядом с нею шагавший седой мужичонка, немилосердно нахлестывавший притомившегося коня.
Молодой всадник вгляделся и крикнул:
— Фомич! Никак ты?!
— А я ж самый и есть, Лександр Андреич, — ответил седой мужичонка, затыкая за пояс свой кнут.
— Ты как сюда попал?
— За тобой Меланья, Кирилловна послала.
— Вот на! Что я — дите малое, что ли? — с легким неудовольствием промолвил Александр Андреевич.
— Как ты вчера из города не приехал, матушка твоя забеспокоилась. Ночью же меня и послала: «Поезжай, говорит, Фомич, узнай, что с ним там стряслось. Мало ль какой грех случиться может!» Ну, я и поехал.
— А везешь-то что?
— А это, чтоб дарма в город не ехать, Меланья Кирилловна муку к купцу одному свезти приказала. Уж и намучился же я! Не везет коняга, да и шабаш! До Москвы еще кое-как, а здесь просто беда!
— Как же так тебя одного и с поклажей ночью отправили? Ведь лихих людей по дорогам вдосталь.
— И-и, касатик! Что мне сделают!
— Как что? Коня и кладь отнять могли да и с тобой порешить.
— Коня это точно… А меня борода седая, что броня, защитит — на сивого, чай, у душегуба и рука не поднимется. Ну, да Бог пронес! А ты, Лександр Андреич, уже сделай милость: поезжай скорей в вотчину, успокой матушку.
— Да, видишь, еду. Только я сперва еще в церковь.
— В какую же? По пути, кажись, нет.
— В сельцо Степановку.
— С чего ж ты будешь верст десять крюку делать?
— Так… надобно мне, — ответил Александр Андреевич и улыбнулся. — Ну, поезжай с Богом!
— Прощай, Лександр Андреевич, — прошамкал старик и вновь принялся нахлестывать лошаденку. — Ну-ну, ирод! Ну, окаянный, чтоб тебя разорвало.
Александр Андреевич, успев уже отъехать на несколько сажен, придержал коня и крикнул Фомичу:
— Коли отдохнуть хочешь, заезжай во двор к Тихону Степановичу. Я у него и ночевал, да уехал рано, с ним не повидавшись: он спал еще. Так ты поклон от меня еще передай!
— Ладно! Беспременно заеду. Ну-ну, животина! Ну-ну, ирод!
И старик зашлепал по тонкой жиже.
Тронул коня и Александр Андреевич.
Улица поднялась в гору; дорога стала получше, Серый припустил легкой рысью. Утреннее солнце золотило купола Кремлевских соборов, но над городом еще лежал тенистый налет и в нем тонули зубчатые стены, боярские хоромы с резными стрельчатыми теремами, деревья садов, широко раскидывавшие свои безлистные ветви, словно руки, простертые, чтобы больше захватить весенней теплоты, чтобы дотянуться до ясного солнца. Где-то зазвонили к заутрене или к ранней обедне, звук отозвался в другой церкви, в третьей, и скоро переливчатый звон разлился над Москвой из всех ее «сорока сороков» церквей и соборов. Город просыпался. Чаще и чаще слышались полузаглушенные колокольным звоном «людская молва и конский топот». Скрипели ворота дворов, и из них выползала либо таптана [21] едущего в церковь многосемейного боярина, либо болок [22], либо просто сани, возница истово крестился на все четыре стороны, встряхивал возжжами да покрикивал на коней: «Эй, вы, милые!» Мелькали конные фигуры боярина и его челядинцев, чинно проезжал соборный протопоп, из-под камилавки или скуфейки которого выглядывали две жиденькие косицы, плелся холоп, впервые попавший в Москву и с разинутым ртом смотревший на каменные палаты, на церкви, чуть не касающиеся неба своими золочеными маковками, и другие дива…
Александр Андреевич без устали погонял коня. Колокольный звон, разлившийся по городу, напоминал ему, что время уходит. Добраться до окончания обедни до церкви в селе Степановка было для молодого человека чуть ли не вопросом жизни и смерти. Он горел от нетерпения. Однако, как он ни гнал коня, когда пришлось ему выбраться из стен Москвы и простор полей раскинулся перед ним, солнечные лучи обливали уже не только главы московских соборов, но спустились ниже на верхи теремов, на вершины дерев. Теперь дорога шла глаже, и Серый сам наддал.
Турбинин — так было прозвище молодого боярина — вглядывался вдаль. Поля тянулись во все стороны, впереди темнел лес. До него было еще очень далеко, но уже сердце Александра Андреевича начинало наполняться особенным, томительно-приятным чувством: он знал, что, проехав этот лес и взобравшись на холм, он увидит ряды изб села Андреевского и колокольню деревянной церкви. Еще верста потом — и… и он будет стоять на паперти, поджидая приезда таптаны боярина Степана Степановича Кречет-Буйтурова.