Дэмономания - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Любовь есть магия, — сказал Джордано Бруно, — а магия есть любовь». Маг и влюбленный — оба venatores animarum, охотники за душами; эмблемами и искусством своим маг привлекает в сердце свое небесные силы, те звездные существа, посредством коих управляется вся природа, а также души мужчин и женщин, и обретает их свойства. Маг выстраивает эти силы, как должно, и обращается к ним с прошением: научите меня создавать узы, подобные узам любви, приковывать явления вещного мира и сердца человеческие. И они учат, ибо такова их сила. И так мы становимся подобны богам.
Но боги заняты неустанными трудами: плетут и ткут лучи, что исходят от всего сущего. Они не потерпят, если человек отвергнет их власть, и вот, сплетают узы, дабы привязать людей любовью и поклонением, ибо они тоже venatores и соблазнами своими домогаются нас. И мы сами призываем их, прося в молитвах, чтобы они вершили свою волю, и они следуют нашим словам.
Хлеб наш насущный даждь нам днесь, молим мы. Дай нам то, что потребно и желанно.
Поклоняясь им, мы сами надеваем оковы, что соединяют нас с теми, чьи дары мы принимаем.
А величайший из них — это Любовь: сама Любовь — или сам Любовь, мужеска полу; Эрос, dæmon magnus, сын денницы, дитя, которого еще называют Дон Купидон, юный владыка всего сущего; тот, чье воплощение, чей аватар (один из бесчисленных — возможно, для каждого человека свой) некоторое время обитал в доме и в сердце Пирса, а затем ушел, забрав Пирсов сон: труды его здесь окончены, и труды успешные.
Он груб, неопрятен, необут и бездомен, говорит Платон{180}; он валяется на голой земле; по отцу же своему Гермесу он искусный ловец и чародей, что непрестанно строит козни и тянется к прекрасному и совершенному.
О ловушки, приготовленные богами для нас, их почитателей; сколь давно и безотказно они действуют. Мы ведь куда древнее старейшего из них; мы пришли из дальней дали за пределами их жизни: но мы не знаем этого, мы забыли — и они знают, что мы забыли об этом. Вот отчего почти всегда они делают с нами что хотят, особенно тогда, когда мы полагаем, что избавились от них. Вот отчего, иными словами, мир существует так долго и отчего мы все еще здесь.
II
MORS
Дни поста и молитвы{181}
Глава первая
Мадими ушла.
Эдвард Келли совершил то, чем так долго грозился: перестал общаться с ангелами. После того дня, что последовал за ночью, когда он и Джон Ди совершили великий грех, как им было велено, он сдержал данный в отчаянье обет: никогда больше не говорить с ними. А после его отказа Мадими исчезла, ибо он больше не призывал ее. Ни ее, ни прочих.
Но он, казалось, и не нуждался в этом: он получил, что хотел. Поначалу слабый и вялый, он не имел сил подняться с кровати, ударялся то в слезы, то в смех, но вскоре поправился, стал сильнее прежнего и даже выше, так что запястья торчали из рукавов мантии, а ее подол едва доставал до лодыжек: Келли словно подменили другим человеком, похожим, но выше ростом. Ему понадобилась комната; он довел до сведения герцога (о чем и сообщил Джону Ди, возвысив голос и воздев указательный палец; доктора беспокоила его внезапная безрассудная смелость, хотя и не так сильно, как постоянная мелкая дрожь пальцев), что с этих пор ему нужны будут собственные апартаменты.
Не из-за прибавления в семействе: жену его той осенью забрали домой.{182} Письма, отправленные ею задолго до того из Польши, спустя немалый срок дошли до ее родного Чиппинг-Нортона; братья, прочитав их, хорошенько подумали, продали коттедж и сад и собрались в дорогу (не представляя, чем встретит их Заграница, смельчаки вооружились пистолетами и серебряным распятьем, а также предписанием мирового судьи) и вот наконец явились в Тршебонь (за это время прошел год) в поисках сестры. Келли принял их радушно, похохатывая, осыпал подарками, а они разглядывали прекрасные фрески, драпировки, столовое убранство, серебряный кувшин, из которого Келли все подливал и подливал вина, и на какой-то миг усомнились; но вечером Джоанна сказала им, что все прежнее было еще ничего, мелочь в сравнении с тем, что приключилось после, — о чем она не писала, не напишет и даже не расскажет; пусть не расспрашивают, а просто увезут сестру как можно скорее. Келли (сказавший, что отправляется спать, а на деле подслушивавший за дверью) пожелал ей счастливого пути. Прощай, прощай, подумал он и ощутил, как в груди затеплился огонек; он принялся грызть ногти, чего не делал с самого детства.
«От нее беспокоица одна, — сказал он Джону Ди. — Бог с ней, пусть уезжает. Она не давала мне работать».
Словно бы обремененный какой-то задачей, точно бедняги из старых легенд, — каким-то невыполнимым делом, которое непременно надо было вершить по ночам, — он беспрерывно трудился, составлял планы утром, вечером отдавал приказы слугам, а ночи напролет читал при свете лампы; казалось, ему уже не нужно спать — верный признак лихорадочной меланхолии, заметил Джон Ди; однако сила Келли только возрастала. Он велел незаменимому работнику Иоанну Карпио{183} сложить в комнате над воротами тршебонского дворца новый горн, больше всех, какие они строили прежде. «Он использовал мои закругленные кирпичи, — отмечал Ди в дневнике{184}, — и удовольствовался на сей раз меньшим числом, 60 на весь горн»; пока работа шла быстро, ему все казалось нипочем, но, когда она не шла, его охватывала ярость, terribilis expostulatio accusation,[40] записывал Ди.{185} Келли едва не сжег свою книгу{186}, небрежно обращаясь с винными духами (сиречь парами), но этим, по-видимому, не обеспокоился, отмахнувшись от Ди, когда тот принялся сокрушаться по поводу обгоревших страниц.
«Забери ее себе, — сказал он. — Tolle, lege: возьми и читай».{187}
Вскоре вся Прага знала, что Келли в горячке — такое не утаишь, хотя сам труд скрыть можно. Ведь философское золото, новое, сияющее, производимое в наших алембиках и атенорах, — есть продукт души оператора в той же мере, в какой огня и материи, и можно по некоторым признакам определить, какая душа, точно курица-несушка, в состоянии произвести его; внезапная блистающая уверенность самого делателя — окрыленность, золотистое сияние, блеск золота, вдруг пробившийся в радужках глаз, — вот вернейшие из признаков. Алчущие аристократы, покровители пражских алхимиков, влиятельные придворные проныры, даже прокопченные мастеровые с Золотой улочки — все заметили это в Келли.
Вскоре появились и другие знаки и слухи. Кто-то божился, что видел, как он произвел Mercurius solis[41] всего лишь за четверть часа. Говорили, что он подарил кольца из золотой проволоки одному из слуг герцога на свадьбу, а также по колечку каждому из гостей; когда слух достиг Англии, это количество возросло уже до четырех тысяч фунтов деньгами: «чрезмерная Расточительность, — как позже напишет Элиас Эшмол{188}, — вне всяких разумных Пределов, установленных здравомысленным Философом».
Оставаясь обходительным и любезным с Джоном Ди и его семейством, герцог Рожмберк тянулся к его молодому спутнику, словно к магниту. Теперь он часто брал с собой Келли в Прагу ко дворцу императора, а приезжая в Тршебонь, после краткого и суетливого визита к Ди и его семье, запирался с Келли в надвратном покое.
Ди ничего не говорил. Он смолчал, когда Келли забрал его лучших рабочих, пожаловался только своему дневнику; ничего не сказал, когда Келли позволил Джоанне уехать домой с братьями, только они с Джейн сходили вместе с ней в церковь и причастились, и тогда Джоанна «подала нам с супругой длань Милосердия{189}, и мы не оттолкнули ее».
Он смолчал, когда по протекции герцога Рожмберка Келли перебрался в Прагу{190}, куда Ди все еще запрещалось ездить, в великолепные залы герцогского дворца в тени Градшина{191}; смолчал, когда любопытствующая знать повалила толпами, когда поэт и придворный Эдвард Дайер{192}, давний друг Ди, крестный отец его сына Артура, приехал из Англии исключительно для того, чтобы переговорить с Келли и отправить ко двору отчет о его чудодействе. Годы спустя Ди напишет{193} об «изощреннейших интригах и кознях, сперва со стороны Богемцев и отчасти Итальянцев и, наконец, иных соотечественников моих»; но тогда он не сказал ничего.
Он молчал, но жена его знала, что он горюет; словно об умершем ребенке, думалось ей (в то время Джейн Ди кормила грудью Теодора, самого прожорливого и бойкого из всех своих детей), и отчасти была права, но дитятей, по которому он убивался, был не Эдвард — вернее, не совсем он.
Хрустальный магический шар все так же покоился на подставке в замковой башне, хладный, опустелый: потухший, как лампа.