Ожог - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …приставал к прохожим, залепляя им рты ресторанным салатом, вынутым из карманов, пел песни Галича и Высоцкого, содержание которых…
– Пятнадцать суток, – задумчиво произнесло судья. Пальцы его вновь вели жадный поиск в складках лица.
– Однако я не кончил, товарищ майор юстиции, – поднял вдруг возмущенный дискант сержант Рюмин. – Преступление Бриллиант-Грюнова еще не доложено.
– Что-что-что? – Судья даже забыла о заманчивых угорьках и выехала вперед всей своей физиономией. – Опять за старые делишки, Рюмин? Мало тебе высшей меры? Смотри, доиграешься со своей самодеятельностью! Садитесь, Бриллиант-Грюнов, и не волнуйтесь. К прошлому возврата нет!
– Спасибо, – всхлипнул растроганный Алик Неяркий и со стуком опустил на скамью все сто килограммов своих хоккейных мускулов.
Робеспьеровские очки отъехали на затылок, и сержант мигом пожух, сморщился, как печеное яблочко, захихикал тоненько и бессмысленно, прямо не сержант, а божий одуванчик.
– Патрик Перси Виллингтон, – взялся он за следующее дело. – Командир атомной подводной лодки, консультант НАТО, НАСА, ЦРУ и ФБР…
Тон был настолько смиренным, что слышалось другое:
– Петр Сергеевич Вилкин, водопроводчик домовой конторы…
– Ну? – набычился судья. Ох, видно, сидел у него в печенках этот энергичный Рюмин. – Дальше что?
– Все, товарищ майор.
– За что задержан?
– Ну… вообще задержан… – Рюмин вконец смешался, заерзал. – Может, и ошибочно задержан, товарищ майор… признаю ошибку, готов извиниться…
– Читайте протокол! – рявкнуло судья.
– Задержан за приставание к прохожим посредством цветов и денежных знаков, – пролепетал Рюмин.
– Правильно задержан, Рюмин! Молодец!
Судья захохотал, глядя, как оживает личико сержанта, с удовольствием чувствуя свою власть над этим существом.
– Он еще обнажался, товарищ майор! – радостно взвизгнул ободренный Рюмин.
– Обнажал, говоришь, половые органы?
– Так точно! То есть не совсем… Действовал в этом направлении.
– Протестую! – возопил вдруг Пат, вытянув вперед свой костлявый желтый перст. – Вот уже десять лет, как я отошел от эксгибиционизма! Клянусь, не вижу в нем ни малейшего смысла, сэр!
– Видал, Рюмин? – мотнула головой судья. – Сэром тыкает представителя закона! Это как у нас называется?
– Провокация! – Глаза сержанта начали белеть и вылезать из орбит.
– Ну, Рюмин, определи ему меру наказания, – прищурился судья.
– Вышка! – Рюмин затрепетал было от близости оргазма, но, заметив издевательскую улыбочку судьи, снова стал затухать, съеживаться. – Десятку и пять по рогам? Пять лет условно? Может, отпустим товарища Вилкина за недостатком улик?
– Неправильно, Рюмин, – снисходительно пробасило судья. – Пятнадцать суток полагается этому гражданину, и он их получит. Пятнадцать суток Виллингтону!
Сержант Рюмин, униженный и оскорбленный, отвернулся к стене и, не скрываясь, всхлипнул. Должно быть, в этот момент он потерял уже всякую надежду вернуться на блистательную вершину карательной власти из этой комнаты свекольного цвета, в которой скромный приморский город каждое утро творил свою унылую расправу.
Ну, а для нас наступили волшебные трагические минуты
Первые минуты рабства
– Да здравствует каторга! – воскликнул Патрик, когда нас вели на стрижку. – Каторга, джентльмены, вот кульминация бытия! Не надо быть философом, чтобы понять: голод есть высшая форма сытости, а рабство – доведенная до экстаза свобода! О ширь, о беспредельность порабощенного весеннего мира, ты пьянишь меня! Вы скажете, джентльмены, что я цитирую Пастернака, что я хочу примазаться к великому племени slaves, что затаился и с привычной норманнской тупостью жажду освобождения? Вздор! Скоро я постараюсь вам доказать, что я достойный каторжанин, что я готов до конца своих дней перемалывать цинготными челюстями скудный, но обязательный хлеб неволи, терпеливо и даже с благодарностью сносить побои моих добрых хозяев, спать от звонка до звонка, извергать содержимое кишок строго по расписанию, и я готов призвать в свидетели всех зеков Нила, Миссисипи и Колымы!
Изысканное оксфордское косноязычие не прерывалось и тогда, когда полуживой с похмелья парикмахер окатывал наши головы под ноль.
Скрипнула дверь подземного царства, полицеский голос прошелся сквознячком по свеженьким, еще немного робким в наготе макушечкам:
– Вилкин, с ведрами на раздачу!
Патрик схватил два ведра и, бодро улыбаясь, затрусил по коридору. Возле окошка раздачи уже толклись старосты других команд, но наш профессор оказался бойчее. Не прошло и пяти минут, как он примчался галопом назад с ведром огненной баланды и полуведром тухлой каши.
– Ну, чуваки, ложки в руки! Головы не вешать! Всюду жизнь! Вокруг Россия! Айда, поехали!
– Выходит, Патрик, ты у нас уже вроде староста?
– Зови меня для простоты Петей. Веселей, мальчики, впереди у нас большой трудовой день – выгрузка мясопродуктов, погрузка рыбопродуктов, шлифовка бочкотары и репетиция самодеятельности! Так что прохлаждаться не придется, ебаные мудаки, пиздорванцы блядские, трихомонадные хуесосы!
– Во дает, эстонец, во дает!
– За таким не заскучаешь!
– Арбайт махт фрай, геноссен!
Кривая улыбка солнца освещала ЮБК от Севастополя до Нового Света, а над горами, над Яйлой, нависли тучи радиоактивного свинца, поглотившие уже всю Европу. Все там осталось, все мое, все мои милые остались в тучах, и никого уже я не мог вспомнить.
Одинокая люлечка ржавой канатной дороги спускалась из туч к нашему последнему берегу, и мне показалось на миг, что в ней стоят, прижавшись друг к другу, близкие души – – лиса Алиса и пес Тоб из Страны Дураков, но люлечка не доплыла до нас и, сделав круг в тумане, в прозрачной сырости, вновь ушла в темноту, чтобы больше уже не вернуться.
Солнышко отражалось в зябких лужах на последнем берегу и в головах грешников, административных зеков, вычищенных тупой бритвой милицейского парикмахера, но не грело оно, ах, не грело ясно солнышко, а было нам от него лишь колко и неуютно и даже гнусно, а бежать уже было некуда: жаркого солнца не осталось нигде, а облака с севера надвигались…
Боже, Боже мой! Гражданин начальник, позвольте на минуту выйти из строя? Вам поссать, Мессершмитов? Нет, мне в недавнее прошлое, в ту югославскую жаркую ночь, когда он, мой двойник, столь дерзкий и таинственный, лез по трубе в бельэтаж «Эксцельсиора», и на свежей романтической лунной стене оставались пятна от его алкогольного дыхания.
– Пани Грета, не гоните, это русский поэт, да-да, тот самый крэзи, ах, не говорите так, а лучше дайте закурить, ей-ей, я ободрал все руки об эту проклятую трубу, а вы даже и не жалеете – жалеете? – тогда жалейте меня всей вашей грудью, всем животом своим жалейте, жалейте, жалейте меня вашими губами, пани Грета, и пусть все наши органы засекает УДБА, но все-таки позвольте мне извлечь, ведь мы артисты и иностранцы, нам ли бояться всемирной охранки, мы дети поруганной Европы, вы – девочка, я – мальчик, и давайте-ка кубарем, вверх тормашками, с блаженным визгом на вашу окаянную постель!
– Ах, это не моя постель, камрад!
– Конечно, в какой-то степени постель не ваша, она принадлежит народному государству, но вы, ла палома, оплачиваете этот станок валютой и потому можете себе позволить в липких прозрачных тканях жалеть русского лауреата. Пожалейте-ка его своими длинными ногами, впустите его к себе, согрейте – к черту вашу телевизионную чопорность! – жалейте, жалейте, жалейте, жалейте, без устали жалейте… возьмите его в ладонь и продолжайте жалеть, теперь перевернитесь, уткнитесь носом в подушку и жалейте своего нового друга одной лишь своей задней частью, а теперь, а теперь размажьте его по всему телу, прилипните к нему надолго, навек, а если хотите отлучиться, то он отпустит вас на одну минуту, чтобы вы не забеременели.
– Ну, а теперь расскажи мне о своей жизни. Какое образование получила? Что читала?
– Я воспитывалась в Коллеже святого Августина на окраине Лозанны, а потом переехала в…
Стук в дверь прервал откровения европеянки. В коридоре слышалось прогорклое табачное покашливанье ее наставницы, старшего товарища по партии, д-ра Кристины Бекер.
– Уходи, уходи, русский! Цум тойфель немедленно! К тшорту, холера ясна!
– Да подожди ты, дурочка! Молчи, не рвись! Молчи, и она слиняет, слиняет твоя козлища, и тогда я по-тихому тоже слиняю…
Пани все-таки вырвалась и заметалась по комнате в лунных и неоновых пятнах, поднимая с пола и выбрасывая за окно одежду прогрессивного деятеля – джинсы, майку, пантефлы… Ах, как она металась тогда, длинная и тонкая, с негритянскими торчащими сосками, ах, как она бормотала в ужасе – уходи-уходи…