Маленькая Луна. Мы, народ... - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет так нет… Ладно… Значит вам повезло…
Вежливо попрощался, сказав, что ему пора. И побрел к выходу с кафедры – как резиновый, раскачиваясь из стороны в сторону…
Арик из этого разговора понял одно: рассчитывать в дальнейшей работе он может только самого на себя. Никто ему не поможет. Никому нет дела до тайн мироздания. Какое там мироздание, какие тайны? Тут бы как-нибудь продержаться, выжить, дождаться, если получится, лучших времен.
Собственно, он знал это и раньше. Парадокс бытия, мерцающая загадка жизни в действительности никого не интересует. Ну, разве что горстку людей, которые тоже слышат пение звезд. Сколько их во всем мире? Наверное, считанные единицы. И каждый, вероятно, так же плывет через бесконечное одиночество. Ни одного огня в океане, ни единого признака, свидетельствующего о том, что впереди что-то есть. И, быть может, истинное предназначение, которое, будто ветер, срывает дрему с души, как раз и заключается в том, чтобы несмотря ни на что плыть и плыть дальше, пока длится жизнь. Ничего, кроме этого, нет.
Неизвестно, откуда у него брались силы. Может быть, от отчаяния, поскольку отступать уже было некуда. А может быть, отчаяние было тут не причем: просто ветер предназначения нес его сквозь все волны и буруны. Противиться этому невидимому напору не мог никто. Во всяком случае, как только ситуация с Гарольдом немного стабилизировалась, как только стало понятно, что главные тревоги и волнения позади, Арик пошел к Замойкису, который по-прежнему, будто крот, сидел в ректорате, и тот, ни слова не говоря, связался с университетскими мастерскими. Уже на следующий день в лаборатории работала бригада из трех человек, а заведующий производством позванивал лично и спрашивал все ли в порядке.
Правда, восстановить «Бажену» полностью все-таки не удалось. Техники, провозившись неделю, смогли вернуть к жизни лишь отдельные блоки. Пришлось кое-как связать их временными соединениями: разомкнуть целостный контур и поставить на каждую секцию индивидуальные выводы. Автоматического согласования параметров теперь не было. Регулировать состав и температуру среды приходилось вручную. Лаборатория в такие минуты превращалась во что-то немыслимое: бурлила в колбах сернистая вода, откуда пар, охлаждаясь в змеевике, перегонялся под вакуумированный колпак, шипел углекислый газ в баллоне, включенный, чтобы воссоздать там же атмосферу древней Земли, осаждался в трубчатом холодильнике и сливался обратно зеленоватый раствор протобелкового «океана». Подмигивали разноцветные огоньки на шкалах. Гудел зуммер, указывающий, что наступает время кормежки. Сумрак, рассеиваемый лишь слабой лампой в углу, усиливал впечатление. Запахи, горячие испарения, влага, превращающая халат в мокрую тряпку. Это чем-то напоминало времена мезозоя. Не хватало только гигантских хвощей, которые покачивались бы над головой. Работать в таких условиях было непросто. К концу дня у него обычно начинали слезиться глаза, щипало гортань, вероятно, от едких сернистых выделений, ныли предплечья, поскольку руки часами приходилось держать на весу. Тянущая длинная боль скручивала мышцы спины. Все это, разумеется, отражалось на настроении. Наука больше не представлялась ему упорным, целенаправленным восхождением на вершину. Горний воздух больше не обжигал, свет знаний вовсе не рассеивал мрак. Не было впереди никакого просвета. Только необходимость вела его сквозь эти суровые земли.
Потому, вероятно, он снова начал блуждать по городу. Утром он приезжал на кафедру, как правило первым, когда еще не было никого, кормил Гарольда, который немедленно возбуждался и начинал вспенивать воду вокруг себя, изготавливал, в чем уже набил руку, очередную порцию «первичной среды», заливал ее в стеклянный резервуар, откуда она весь день медленно просачивалась в аквариум, а потом снова запирал лабораторию, кафедру, сдавал ключи и из темноватого вестибюля истфака выходил на солнечный свет.
Ему нравилось наблюдать, как пробуждается город после зимы: как испаряется слякоть и проступает из-под нее горячий чистый асфальт, как проясняется небо в разливе умопомрачительной синевы, как вспархивают ошалелые воробьи и как, прогретые солнцем, очнувшись от мерзлоты, начинают вздуваться и лопаться почки на тополях: клейкой горечью дымится утренний воздух. Казалось, что, вдыхая его, он и сам пробуждается. В нем тоже лопались почки, тревожа неожиданными воспоминаниями. Вот школа, где он когда-то учился и где однажды жизнь его озарила ослепительная идея. Вот кафе, где они разговаривали с Мариоттом, и Мариотт потом, не прощаясь, ушел в коричневатый пыльный буран. А вот Банковский мостик, где они встречались с Региной: грифоны все также вздымают золотые легкие крылья. Неужели это действительно было? Где сейчас Мариотт? В каких далях, в каких пространствах он обитает? Быть может, все также, как низвергнутый ангел, мечется среди улиц: бьется, бьется о землю и не может взлететь. И где сейчас пребывает Регина? В каких временах, в какой непостижимой реальности? Помнит ли то, что было, или, случайно оглядываясь назад, лишь с досадой пожимает плечами?
Ответа на эти вопросы не было. Пару раз, видимо от солнечных брызг, ему пригрезилось, что в просветах, среди бурлящих прохожих, он вроде бы различает нелепую подпрыгивающую фигуру в плаще. Останавливалось дыхание, стягивало волнением горло. Однако Мариотт ускользал – его было не догнать, на найти… И пару раз подступала к сердцу необыкновенная тишина. Звуки отодвигались, воздух исчезал как во сне. Он тогда понимал, что Регина находится где-то рядом. Поспешно сворачивал на одну улицу, на другую – нигде никого. Наверное, не туда сворачивал…
Нет, эти миры больше не пересекались. Они разошлись навеки, и не было силы, способной их снова соединить. Как раз в эти дни, пролистывая журналы по астрофизике, он обнаружил статью, посвященную природе космогенеза. По мнению авторов, которых было целых семь человек, происхождение нашей Вселенной не есть одномоментный процесс, он продолжается и в настоящее время: галактики разбегаются, образуя пустые «космогенетические поля», и в них из вакуума, из ничего возникает «кварковое вещество», которое в перспективе даст поколения новых галактик. Нечто подобное, видимо, происходило и в жизни. В ней тоже образовывались пустоты, такие же «промежутки небытия», в которых, как будто из ничего, возникала совершенно иная реальность. Проходя по знакомым, изученным с детства улицам, он теперь замечал то новенькую, в стекле, с медной ручкой, сияющую, необыкновенно опрятную дверь, за которой угадывались бледные очертания офиса, то ряд промытых витрин, где живописно располагались товары, то окна без перекрестья рам, заделанные в стеклопакеты. Внутри были чистенькие полы, застланные ковролином, светлые стены, сияющие изгибы хрома и никеля. Это был совсем другой мир, другие люди, живущие по другим законам. Как когда-то вырвалось у Горбачева, вернувшего из Фороса, «другая страна». Страшно было занести внутрь привычную городскую грязь. Хотя то же самое чувствовалось и снаружи. В городе вдруг стало больше транспорта, чем людей. Приходилось протискиваться мимо машин, багажниками налезающих на тротуар. И однажды Арик, очутившийся возле Владимирского собора, увидел, как из такой машины, похожей на приткнувшегося к луже жука, уверенно, энергично, как будто именно им и создан весь этот мир, выходит Костя Бучагин в деловом светлом костюме и, солидно кивнув охраннику, устремляется в офисную благодать. Что-то прояснялось в эти минуты. Что-то отстаивалось, кристаллизовалось, приобретало дополнительный смысл. По крайней мере становилось понятней, как дальше жить.
И появилась у него еще одна странность. Вернувшись после бесконечных блужданий на кафедру, где царил тот же мертвый покой, проверив работу «Бажены» и залив в резервуар над аквариумом свежий раствор, он не хватался теперь за очередные дела, якобы не терпящие отлагательств, а придвигал к «Бажене» единственный стул и устраивался на нем, чуть подавшись вперед.
Ему нравилось наблюдать за Гарольдом. Как тот, оттолкнувшись от стенки, грациозно плывет, перебирая вздутыми пленочками. Или, напротив – распластывается по дну и, как амеба, окружает себя венчиком тонких ножек. Или вдруг стягивается в кожистый приплюснутый шар, и тогда поверхность его начинает вспухать шишечками и наростами. Впрочем, обычно это продолжалось недолго. Уже через три-четыре минуты Гарольд, будто почуяв, приникал к передней стенке аквариума, сплющивался, подравнивался, поджимал «голову», замирал и мог оставаться в таком положении сколько угодно. Он напоминал узника в заточении, который пытается что-то сказать. У Арика в эти мгновения явственно холодел затылок, а лоб, напротив, разогревался, как от таинственного излучения. Любопытные мысли вдруг начинали ворочаться в глубинах сознания. Всплывали странные расфокусированные картины, осмыслить которые было нельзя. Продолжалось это, как правило, минут десять, не больше. И после каждого такого «сеанса», пропустить который он почему-то не мог, его пошатывало, будто от внезапного истощения. Раздражал яркий солнечный свет, бьющий в глаза. Громкие голоса студентов терзали барабанные перепонки. Утомительно, всей ртутной ширью блестела Нева, и ветер выволакивал из-под моста тинистые неприятные запахи. Иногда его даже слегка подташнивало, словно он съел или выпил что-то не то.