Рейх. Воспоминания о немецком плене, 1942–1945 - Георгий Николаевич Сатиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одной камере со мной Мишка Николаев, Петро Ткаченко, Никита Федорович, Саша Романов, Миша Кувардин. Словом, все старые друзья из фестхалле. В соседней камере Борис Силаков и матрос Жорж. Да, и наш старший полицай очутился в тюрьме. Не знаю настоящей причины его ареста, но мне передавали следующую версию: кто-то донес на Жоржа, что он военный моряк и чекист. Жоржа взяли в гештапо, допрашивали в застенке, били. Он выдал Сашу Романова и Мишу Кувардина: первый, дескать, красный партизан, а второй — офицер-танкист, и оба готовили побег, занимаясь саботажем и вредительством. Так матрос Жорж потащил за собой в тюрьму хороших ребят.
Кувардина трижды пытали в гештапо. Он ни в чем не признался и никого не выдал. После третьего допроса Мишу принесли из гештапо на носилках.
Дни нашей жизни тягучи и однообразны. В 5 часов утра с громом раздвигается железная решетка отсека, раздаются гулкие шаги калифактора (помощник вахтмайстера, назначаемый из заключенных). Затем отпираются железные двери камер, а минуты две спустя откидывается и тяжелая щеколда. Не входя в камеру, калифактор громогласно командует:
— Кибель раус![701]
Тут медлить нельзя, если не хочешь получить в ухо. Раз ты стоишь возле окна, хватай парашу и мигом вылетай с ней из камеры. Упаси боже споткнуться, выпустить из рук парашу, выплеснуть из нее жижу. А коль прольешь содержимое кибеля, жди по евангельской притче удара в другое ухо.
Минуты через две параши снова вносятся в камеру, и дверная щеколда опускается. Вооружившись тряпьем, приступаем к уборке помещения. Вот Мишка Николаев клочьями своей единственной рубахи собирает с пола разлившуюся мочу, Саша Романов надраивает портянкой окно, Петро Ткаченко собственной спиной и дупой смахивает пыль со стен, а поляк Ежик (а по-русски Юрий) голыми руками наводит блеск на электропатрон, из которого вывинчена лампочка, на абажур, на прочую металлическую арматуру.
В 5 часов 10 минут в камеру входит вахтмайстер из почтенного возраста эсдэковцев. Мы стоим навытяжку, выстроившись «драй-унд-драй». Для начала, вместо утреннего приветствия, он пускает кровь 3–4 пленягам. Поводов у него много: этот чересчур уж смело глядит на начальство; тот, наоборот, слишком съежился от боязни; третий не прижал к бедрам выпрямленных пальцев, как требует немецкий устав.
Пересчитав нас пальцем, вахтмайстер нюхает воздух: не пахнет ли куревом, не баловались ли мы втайне табачком? Конечно, баловались, и притом без зазрения совести. Но к утру камера успела проветриться, так как форточка была открыта всю ночь. Кроме того, наши немытые тела и пропитанный уриной пол излучают такой бьющий в нос аромат, который буквально душит запах самого крепкого табака.
Не обнаружив признаков курения, вахтмайстер вытаскивает из кармана белоснежную тряпицу. Он проводит ею по паркету, по стене, по подоконнику, по абажуру. Попади случайно на тряпицу пыль, быть мордобою либо прюгеляю[702]. Но тюремщику не к чему придраться, так как все предметы в камере безукоризненно вылизаны нами. Толкнув на прощание кого-либо в бок, вахтмайстер удаляется.
В 5 часов 15 минут дверная щеколда откидывается вновь и на пороге появляется калифактор. Он возглашает самую приятную, самую милую сердцу команду:
— Эссен холен![703]
С миской в левой руке друг за другом выбегаем в коридор. Там на одном столике стоит кастрюля с «кафе» (подкрашенный жженым желудем кипяток), на другой — поднос с пайками. Пищу раздают калифакторы, а за ними и за нами зорко наблюдает вахтмайстер.
Получив в миску «кафе» и в правую руку 150 граммов хольцброта, рысцой возвращаемся в камеру. Медлить тут нельзя: кто замешкается, тот вместо крошечной пайки деревянного хлеба получит из рук вахтмайстера изрядную порцию «батона» (конечно, во французском значении этого слова)[704].
Расправиться с пайкой — дело одной минуты. Только проглотим последнюю крошку хольцброта, как раздается новая команда калифактора:
— Алле раус![705]
С миской (пустой, конечно) и с пилоткой в левой руке (головной убор можно надевать только за воротами тюрьмы) сломя голову сбегаем по лестнице во двор. У выхода стоят Папаша и Кресты. Так прозвали мы старших эсдэковцев: начальника тюрьмы (он с одним железным крестом) и его помощника (он с двумя железными крестами). Оба высокие, стройные, вылощенные, хорошо тренированные, красивые и, как это ни странно, приятные на вид молодые люди.
Стоит Папаша, раздвинув ноги, у самой выходной двери, а против него воздвигся в той же позе и такой же рослый молодец — Кресты. В руках у каждого из них по бамбусу. Чтобы выйти во двор, нужно обязательно проскочить мимо обоих наших попечителей. Стоит только замешкаться, как обе палки почти одновременно падают на голову медлителя. Ну а если споткнешься или, не дай боже, упадешь, тогда дело твое табак: Папаша и Кресты будут молотить тебя бамбусами, как ту ослиную шкуру, без которой нельзя воспроизвести ни одну турецкую мелодию.
Но вот мы проскочили мимо Сциллы и Харибды[706] и выстроились во дворе «драй-унд-драй». На правом фланге изолированной группой стоят немцы. Интервал в 8–10 шагов отделяет от них группу голландцев (как представители нордической расы они удостоены чести стоять рядом с немцами). Шагах в 50 от голландцев выстраиваются прочие заключенные, не имеющие достаточных оснований претендовать на принадлежность к чистой нордической расе. Здесь все стоят вперемешку: справа француз, слева итальянец, впереди чех, позади бельгиец или поляк, а посередине русский.
Начинается аппель (утренняя перекличка). Писарь (он из немцев-заключенных) выкликает фамилии, немцы и голландцы отзываются своим лаконичным «хи» (hier), а мы еще более лапидарным и ударным «я». Французы, бельгийцы вторят нам, не подозревая даже, что они твердят чисто русское местоимение.
После переклички вызывают из строя тех, кто назначен на какие-либо работы внутри тюрьмы или за ее пределами. Это главным образом «старички», проторчавшие в камере не менее месяца-двух. Заключенных, не имеющих достаточного тюремного стажа, на работу не назначают. Их сразу же после аппеля загоняют в камеры.
Тоскливо в