«Химия и жизнь». Фантастика и детектив. 1965-1974 - Борис Васильевич Зубков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это будет… — сказала она. — Все умрут.
Все — это относилось к подругам и вообще знакомым, а может, ко всему женскому населению города. Моему внутреннему взору предстала зловещая картина: Люцина идет по улице в одеянии из полянки, а при виде ее женщины, молодые и немолодые, красивые и некрасивые, ложатся вдоль стен домов на цветочные клумбы и умирают. И тотчас мне стало их жалко, лучше бы ложились помирать мужчины, и не все, а одни мои соперники, которые крутятся вокруг Люцины, тогда как я рискую жизнью, вылавливая полянок или углубляясь в дебри шахты. Так всегда бывает в жизни. Одиссеи бродят по океанам, способствуя первоначальному накоплению капитала, рабы сидят на галерах или мрут в рудниках, а принцессы в окружении льстивых придворных прожигают жизнь в ожидании богатых даров.
— Полянка, — сказала Люцина бархатным голосом. Получилось "полынка" — изящно и нежно.
А я все еще пребывал в мстительном настроении по отношению к придворным моей прекрасной дамы и потому постарался разрушить совершенство этого мира.
— Ты знаешь, почему «полянка»? — спросил я.
— Нет. Наверно, потому, что красиво, наверно, потому, что на ней узоры переливаются, как цветы на полянке, как полянка в лесу…
— Ничего подобного. Эту бабочку назвали по имени Теодора Поляновского, Теодора Федоровича, такое вот странное имя.
— Да? — сказала Люцина рассеянно, поглаживая тонкими, длинными пальцами нежнейший ворс полянки. — Это интересно. Польановский.
Ей это было совершенно неинтересно, она вновь оцепенела, а мне хотелось рассказать Люцине о Поляновском, мне хотелось доказать ей, что Поляновский некрасив, скучен и зануден, неосмотрителен и даже глуп… Его отличала от прочих смертных удивительная настойчивость, упорство муравья, цепкость бульдога и способность к самопожертвованию ради дела, даже если это для других смертных и яйца выеденного не стоит. Хотя кто может рассудить, что важнее в нашем перепутанном, сложном мире? Хорошо было жить в тихом, провинциальном двадцатом веке, когда все было ясно, Ньютона почитали за авторитет и Эвклида изучали в школах, когда люди передвигались с черепашьей скоростью на самолетах, никто никуда не спешил, а на маленьких полустанках притормаживали ленивые поезда. Теперь о тихой глади того времени могут лишь мечтать бабушки, а внуки, как и положено внукам, не дослушивают медленных бабушкиных рассказов, убегают, улетают, дематериализуются… Наверно, я старею, иначе чего это меня тянет в спокойное прошлое?
⠀⠀ ⠀⠀
2.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀⠀
Поляновский сочетал в себе скорость и решительность нашего времени с настойчивой последовательностью прошлого века. Он — идеал, выпавший из времени и чудом державшийся в пространстве. Чудом, но с какой хваткой!
Меня вызвал к себе начальник шахты Родригес и сказал:
— Ли, к нам приехал гость. Гостю надо помочь. Поведешь его в шахту?
— Поздно, — сказал я. — Со вчерашнего дня шахта закрыта, и ты знаешь об этом лучше меня. Со дня на день пойдет вода.
— Особый случай, Ли, — сказал Родригес, прикрывая правый глаз. — Познакомься.
И тут я увидел в углу человека, который сидел, сложившись втрое, и глядел в землю.
Но первое впечатление было обманчивым. Он только ждал момента, чтобы броситься в бой. Он уже сломил несгибаемого Родригеса и намеревался подавить меня.
— Здравствуйте, — сказал он, разгибая один за другим не по размеру подобранные суставы. — Меня зовут Поляновский, Теодор Федорович. Слышали?
Он не сомневался, что я слышал. А я не слышал. В чем и признался.
— А вот я о вас слышал, — сказал он с некоторой обидой. — Родригес сказал мне, что вы — лучший разведчик в шахте, что вы знаете ее как свои пять пальцев. И что вам сейчас нечего делать. Правильно?
— Родригесу лучше знать, — сказал я.
— Теперь, когда я вас увидел, я тоже в этом не сомневаюсь, — сказал Теодор голосом экзаменатора. — И я на вас надеюсь.
Я повернулся к Родригесу и изобразил на лице полное недоумение. Этот Теодор мне не понравился. И вообще у меня была свободная неделя, я намеревался съездить в горы.
— Вы слышите, — сказал Теодор, уткнув в меня могучий нос, которому было тесно на слишком узком лице. — Я на вас надеюсь. Вы моя последняя надежда. Родригес не хочет пускать меня в шахту одного.
— Еще чего не хватало, — сказал я. — Вы оттуда живой не выберетесь.
— Я вас предупреждаю, — заявил тогда Теодор, — что я все равно пойду в шахту. Хоть один. И если я там погибну, вся ответственность, я имею в виду моральную ответственность, ляжет на вас.
Он извлек из кармана громадную ладонь и отогнул массивный указательный палец, чтобы ткнуть им в Родригеса. И в меня.
— Простите, профессор, — сказал Родригес с несвойственным ему пиететом. — Но мы вас не приглашали и, если бы заранее знали о вашем приезде, никогда бы не дали согласия на спуск в такое время года. Прилетайте к нам через три месяца. Все будет нормально.
— Мне нечего здесь делать через три месяца, и вы об этом знаете, — сказал Теодор. — Мне нужно побывать в шахте сегодня или завтра.
— Но ведь вода же пойдет! — воскликнул я. Мне стало жалко Родригеса. Он ни в чем не виноват. И позвал меня, чтобы кто-то мог подтвердить, что в шахту спускаться невозможно.
— Я успею, — сказал Теодор. — Я бывал в куда худших переделках. Вы не представляете. И всегда возвращался. Я же на работе.
— Мы все на работе, — сказал я. Родригес перебирал на столе какие-то бумажки, борьба с Теодором легла на мои плечи.
— Если я не пойду в шахту, — заявил Поляновский, — то не состоится открытие.
— У нас в шахте все открытия уже сделаны.
— Да? Что вы понимаете в энтомологии?
— Ничего.
— Тогда как вы можете утверждать, что все открыто?
Он раскрыл папку, покоившуюся у него под мышкой. Там, между двумя листками прозрачного пластика лежал, словно великая драгоценность, кусок крыла бабочки. С ладонь, не больше. Он был глубокого синего цвета, но я-то знал, что стоит повернуть его на несколько градусов, и окажется, что он — оранжевый, а если повернуть дальше, то он позеленеет.
— Знаете, что это такое? — спросил Теодор.
Мне не нравился его экзаменаторский тон.
— Знаю, — сказал я. — Почему не знать. Это бабочка, ее называют у нас радужницей. И другими именами.
— Вы ее сами видели?
— Сто