Водоем. Часть 1. Погасшая звезда - Александр Киричек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но прошел дождливый июнь, за ним жарко-знойный июль, доходил до середины теплый август, но Он так и не появлялся. Да и начальство в лице престарелого директора, прекрасно понимавшего, «куда глядят глаза» девушки, старалось нагрузить её работой, чтобы та «не думала ни о чем таком». И хоть было до станции рукой подать — меньше получаса на машине, — но где ту машину взять молодой девчонке, как в ту машину сесть, если с рассвета и до вечера приходится то коров доить, то сено косить, а то и кормовую свеклу пропалывать. Конечно, заглядывали и в Пестово возвращавшиеся с фронта солдаты, но нечасто и ненадолго, и ни один из них не приглянулся разборчивой девушке: один был мал ростом, другой — долговязым, третий — с недобрым взглядом, четвертый — слишком грубым.
Но в самый канун медового Спаса неожиданно заявилась мамаша, от которой не было ни единой весточки без малого как три года, да не одна, а с мужем-офицером, который к тому же выглядел моложе её лет на пять, а то и на все семь. И пока мать рассказывала дочери историю своих нелегких странствий по «дорогам войны», в лживости которой дочь ни на секунду не сомневалась, её молодой статный муж не сводил глаз с Машиной груди, гордо выпиравшей под ситцевым платьем, давно уже ставшим для нее тесным. Маша же в свою очередь все больше заходилась румянцем и с каждой минутой все больше понимала, что речь матери её интересует все меньше и меньше, а вот её муж — всё больше и больше. Искры интереса, начавшие интенсивно проскакивать между дочерью и её благоверным, не ускользнули от внимания матери, но она сделала вид, что ничего не заметила, в душе же решила, что это даже хорошо — она надеялась, что заинтересовавшись Машей, её молодой муж ещё крепче привяжется к ней самой. В конце концов, она даже стерпела, если бы те стали любовниками, лишь бы её «Тимошенька» не попал в «чужие руки».
К удивлению Маши, её мать, Анфиса Спиридоновна, оказалась в Пестове не проездом, а решила вернуться на «малую родину», но осесть пожелала всё же не в родной деревне, а в соседнем Мамонове, где, как оказалось, уже подыскала себе «приличные пол-домика, только-только освобожденные эвакуированными» и почти договорилась с работой, намереваясь продолжить свое «служение Отечеству» на ниве розничной торговли. Маше же пообещала помочь вырваться из «коровьевого царства» и поступить на учебу в «приличный техникум», поскольку выяснилось, что дочка еще в прошлом году успела закончить семь классов — в Пестове была хоть и маленькая, но своя школа, под которую еще в начале тридцатых приспособили двухэтажный «особняк» одной из раскулаченных семей (в другом «особняке», разумеется, располагалось дирекция совхоза). Утаила от дочери Анфиса лишь одно — что через полгода ждет она в свои 38 лет рождения ребеночка, разумеется, от любимого и дорогого Тимоши.
Погостив весь следующий день и половину послезавтрашнего, мамаша с мужем уехали в Мамоново начинать новую мирную жизнь, а Маша так и осталась со своими коровками… Но в душе её начало зреть новое чувство, оно подпитывалось ночными мечтами и дневными фантазиями, разукрашивалось общением с природой, катализировалось редкими встречами со своими соседками-ровесницами, гуляющими в обнимку с парнями. Сравнивая этих «юнцов» со своим возлюбленным, Маша находила их «невзрачными, неуклюжими, глупыми и зелеными», «не годящимися в подметки» её Любимому. И только изредка приходила ей в голову совестливая мысль о том, что Тимофей — муж её матери, а потому не должна она о нём мечтать, что неправильно это, не по-христиански. Но тут же, будто бы из другого полушария мозга, пролезали в сердце сомнения в существовании Бога, обильно посеянные школой, и воспоминания о своем горьком детстве без отца и без матери. Маша понимала, что мать ее не любит, что никогда её не любила и уже не будет любить, а потому считала себя вправе относиться к ней так же — с показным приятием снаружи и холодным равнодушием внутри.
После первой августовской встречи мать приезжала ещё дважды — в конце осени и перед Новым годом. Причем оба раза приезжала одна, что не могло не вызвать у дочери жгучую досаду. Говорила, что помнит о своих обещаниях, но пока вот нет у нее возможности — время-то тяжелое, голодное, а потому просила Машу потерпеть до следующего лета, и тогда она непременно поможет ей с поступлением на учебу, уже и техникум в городе присмотрела, где можно выучиться на бухгалтера. Правда, Маша вовсе не жаждала быть счетоводом, а хотела остаться в деревне, со своими буренками, потому мечтала стать ветеринаром, зоотехником или, на худой конец, агрономом. Но рассказать матери о своих чаяниях ей не позволила гордость, врожденное чувство собственного достоинства.
Перед Новым годом Анфиса привезла дочери скромные подарки — зеркальце с расческой, да продуктов — тушенки, конфет, халвы, пряников. Но Маша не голодала — в совхозе всегда было молоко, а значит и масло, и сметана, и творог. Живот у Анфисы к тому времени округлился, и скрывать свое положение уже не имело никакого смысла. Но весть о беременности матери не погасила, а, напротив, усилила романтические помыслы дочери, и она вдруг неожиданно для себя открыла, что тоже хочет ребенка от этого мужчины, и никто другой ей не нужен.
Приближалась весна — пора самых светлых надежд, самых высоких мечтаний, и в то же время — пора пробуждения инстинктов, бурного брожения плоти. Чувства Маши достигли своего высшего накала, настоялись словно хорошее вино и стремились обрушиться водопадом ласк, но не на кого попало, а только на Него, Единственного. Быть может, если бы Любимый не появился в это время, если бы уехал, исчез, то со временем все улеглось бы, успокоилось, перенаправилось бы в другое русло. Если бы… Но все вышло так, как вышло…
Когда поздним февральским вечером в дверь дома постучали, Маша уже не сомневалась, что это — Он, и что он приехал к ней и что будет её и только её. Она с порога бросилась к нему на шею, впилась губами в его рот, стараясь вобрать в себя каждый его вдох, отдать каждый свой выдох, она забыла про бабушку, спавшую в комнате, забыла про все вокруг, забыла про своих коров, забыла про мать, про себя, про то, кто она и где, она не помнила, как разделась, не помнила, где отдалась, и очнулась на своей кровати спустя лишь несколько минут после того, как все закончилось. Тимофей, очарованный и удивленный, — он явно ждал более спокойного приема — сидел рядом и гладил её темно-русые густые волосы, приговаривая: «Милая моя девочка, моя самочка, моя кудесница, что с тобой, скажи мне, девица?» Но Маша лишь сияла в ответ своими озорными сине-голубыми глазами и только улыбалась, улыбалась, улыбалась. Она была безумно счастлива, а все остальное было уже не важно…
В течение ночи Маша успела отдаться еще трижды, правда, теперь она уже понимала, что и как делает, а потому с удивлением наблюдала за тем, как с каждой секундой превращается не просто в женщину, а в женщину распутную. Ей хотелось только одного — доставить Любимому максимум наслаждения, сливаясь с ним каждой клеточкой, жертвуя всем своим богатством. Созерцая себя со стороны, она поражалась, откуда, из каких глубин, взялось в ней столько пошлой изобретательности, невообразимой, непредставимой еще полгода назад. Она была одновременно и податливой, послушной скрипкой в руках умелого музыканта, и чутким локатором, улавливающим все желания партнера, и композитором, сочинявшим на ходу необузданную симфонию страсти. Она забыла про стыд, про Николая Угодника, про Богородицу, которых до того ежедневно молила о скорейшем приезде Любимого, забыла про девичью честь, про то, что может понести. Все происходящее казалось ей естественным и нормальным, правильным и должным. И тогда, когда оказывалась скачущей верхом на муже своей матери, и тогда, когда стояла перед ним на коленях, посасывая его возбужденную плоть, она считала себя правой и перед Богом, и перед людьми, и только повторяла то вслух, то про себя: «Всё, что ты хочешь, всё-всё, что пожелаешь, всегда-всегда, до гробовой доски!»
И в это же самое время, когда юная гетера предавалась плотским наслаждениям, её мать, извиваясь как раненая змея и крича во всё горло, корчилась на холодной клеенке в тесной душной комнатке мамоновского акушерско-фельдшерского пункта. Она рожала, хотела родить, жаждала побыстрее избавиться от бремени, но не могла, упорно не могла разродиться. Она проклинала этого ребенка, которого не хотела, не желала, не любила, которого по всем канонам медицины не должна была иметь после трех подпольных абортов, после нескольких лет уверенности в собственном бесплодии. Но все же забеременела вопреки всем очевидностям разума и построенных на них прогнозах.
В эту ночную пору в медпункте были только медсестра-акушерка и престарелый, изрядно обветшалый, фельдшер.
— Ох, и не нравятся мне эти роды, — делился он тревожными мыслями с молодой медсестрой, выведя ту за дверь, чтобы вместе покурить. — И воды давно отошли, и шейка раскрылась, а плод не идет почему-то, а почему — в толк не возьму.