Невозможно остановиться - Анатолий Тоболяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я хочу-у! — канючит настойчиво Оксана, заглядывая ей в глаза.
— Боже мой! — кричит Соня. — Что за девка! Где ты ее подобрал, Юрочка? Ну-ка марш в ванную, а потом будем с тобой разговаривать! А ты, голубчик мой золотой, не хочешь ополоснуться?
— Я не против, Соня. Ик! — икаю я, съевший полблюда жаркого. — Извини.
— Куда, куда! — хватает она меня за руку. — Так я тебя и пустила с этой виршеплеткой! Ты со мной пойдешь, милый мальчик. А ты ее давно знаешь, эту девку?
— Да порядочно. Часа уже три.
— Слушай, а не выгнать ли ее? Вдруг с какой-нибудь дрянью.
— Ну, это вряд ли, Соня. Я спрашивал… она в семье живет благопристойной. Чистенькая, аккуратненькая, сама видишь. Не обижай ее, Соня.
— А тебе меня мало, злодей? Тебе и ее надо? Говори прямо!
— Так это как сказать… — мямлю я. — Может, она и тебе не помешает, а, Соня?
— Боже мой, ты думаешь, я лесбиянка? Если я ее оставлю, то только ради тебя! Я не жадная — пожалуйста. Только не за мой счет, Юрочка! Сначала я, а ей то, что от тебя останется! — ослепительно и пьяно смеется Соня.
— С тобой хорошо, Соня, — хвалю я ее. — Ты открытая вся, как на духу.
— А это моя еврейская натура, Юрочка! Ладно, оставлю ее. Посмотрю, как ты с ней сладишь после меня. А ты давай-ка, давай-ка раздевай меня… я ведь балованная, Юрочка, не привыкла сама!
— Это мы знаем, — отвечаю я, вставая. — При таком-то Голубчике… Где расстегивается? Ага, вот. При таком-то Голубчике…
— Ни слова о нем! Запрещаю! Надоел, садист!
— Он, поди, рвет на тебе все в клочья…
— Вот именно! Боже мой, он целует, как вурдалак! А ты почему, голубчик, меня не поцелуешь?
— А я, Соня, того… боюсь, что поцелую и… Ты такая…
— Какая? Я уже толстею, мальчик, мой. Еврейки быстро толстеют, ты знаешь? В следующий раз приедешь, а я буду жирной бабой. Телесами буду трясти.
— Нет, нет, нет, не допускай этого! Боже мой! Какая ты, Соня, однако! Чулок порвал… Ну, хрен с ним! А вот и до трусиков добрались. Боже мой, какие трусики ажурные! Переступи лапками. Готово, боже мой!
И, упав на колени, я обхватываю Соню сзади за бедра и — чмок, чмок, чмок! — обцеловываю ее царственные ягодицы. Соня хохочет. Но тут появляется из ванной комнаты еще одна голая женщина, влажная, со спутанными волосами, с неверной походкой — сытенькая такая, кругленькая, плотненькая такая, как ливерка, — зовут Оксана.
— А я тоже хочу-у! — заводит она свое, приближаясь.
— Брысь отсюда!! — кричит Соня, а я встаю с коленей, пьяный вообще и вдвойне от Сониных ягодиц. — Иди в спальню, залезай в постель и лежи тихо, как мышка, не то вообще ничего не получишь! Слышишь, что говорю, Оксанка?
— А вы придете? — останавливается та, держась рукой за косяк. Плотненькая такая, как ливерка, кругленькая.
— А куда же мы денемся, дурочка! В ванной, по-твоему, будем спать? Я его сейчас помою, мальчика моего, и мы тут как тут! А ты мне постель не прожги своими сигаретами, а то, знаешь, мой Голубчик какой жлоб — меня ему не жалко, а из-за разбитой рюмки удавится! Пошли, Юрочка, грязненький ты мой! — тянет она меня за руку.
Проходя мимо Оксаны, я таки не удерживаюсь, чтобы не шлепнуть ее по мягкому месту, и она мне подмигивает и улыбается. Компанейская попалась поэтесса Оксанка, безобидная!
Теперь уже Соня Голубчик раздевает меня, а я посильно ей помогаю. В такой ванной комнате — просторной, залитой светом, блещущей изразцами — жить, по-моему, можно комфортней, чем в туманной, ускользающей Малеевке.
— Я ведь, Соня, в Малеевку еду, — зачем-то ей сообщаю, стягивая джинсы.
— Ах, подожди! Боже мой, какую ерунду говоришь! Ну, где он — мой драгоценный? Здрасьте-пожалуйста! — восклицает она, снимая с меня трусы. — Это почему же он отлеживается?
Я оскорбляюсь.
— Это, Соня, тебе после твоего Голубчика кажется, что он слеживается. А он на взводе. Сейчас наберет сил.
— Юрочка, говори честно — нужен презерватив?
— В каком смысле?
— Ну, боже мой, ну, ясно в каком! Ты за собой не чувствуешь грехов? Я от тебя ничего не подхвачу?
— Ни в жизнь! — твердо говорю я.
— Ну, смотри, мой дорогой! Ванну или душ?
— Какую ванну! Я усну в ванне. Душ! И немедленно, боже мой!
— Я тебя помою, автор ты мой родной.
— Мой! Но чище! — наглею я, и от моего наглого голоса этот дурак несусветный подскакивает, как встрепанный, и озирает, балбес, стены и потолок.
Я закидываю ногу через борт ванны — и вот я уже, стало быть, в ванне, а сверху на меня льется горячая вода, а Соня-кинозвезда, схватив желтую сетку-мочалку и намылив ее, принимается меня мыть-тереть. Но странно как-то моет, только в паху и промежностях, пренебрегая туловищем как несущественной деталью. Приговаривает всякие слова: «миленький», «худенький», «золотой» (это мне), «у, какой сердитый!» (это ему) — и я не выдерживаю и двух минут: хватаю ее за руки и втягиваю к себе под горячую воду.
Тут все получается само собой. Соня опирается руками о борта ванной, поворачиваясь ко мне царственным своим задом, а я, увидев ее мраморные ягодицы и темную прорезь ловушки, устремляюсь в нее, как есть в мыле, с всхлипом и захлебом в горле.
Соня, странное дело, не темпераментная кинозвезда в минуты близости. (Почему-то я считаю, что все кинозвезды неистовы и неукротимы, ибо работают в жарком свете юпитеров, а все, например, фигуристы от постоянной близости льда холодны и равнодушны к ласкам.) Она ни в чем не отказывает, все делает на пятерку, но слишком правильно и обстоятельно, словно играет в постели по методу Станиславского…
АКТ 2.
Мы возвращаемся из ванной комнаты, покачиваясь, обнявшись, с песняком. То есть поет Соня — сильным, чистым контральто. Не о Синае поет, не о пустыне Авраамовой (это было бы понятно), а: «По ди-иким степям Забайкалья… где золото моют в гора-ах…» — причем, золотые огромные кольца в ее ушах раскачиваются и поблескивают.
Так, обнявшись, с песняком, входим мы в спальню, половину которой занимает царственное семейное ложе четы Голубчиков. И что же мы видим? Это непросто описать. Может быть, пропустить? Я боюсь, что друг-читатель, листая эти страницы, и без того содрогается от отвращения, негодует, а то и бегает время от времени в туалет с рвотными позывами… Но Теодоров, простите меня, воспитан на методе соцреализма, который, как я понимаю, должен копировать жизнь с неумолимой точностью, оком суровым и объективным, — я помню суровые обличения писателей в лакировке действительности! Поэтому честность отчаянная руководит мной, гордость за метод, вера в силу правды, а не медицинское желание облегчить ваши желудки — что вы! И вот реалистическая сценка, ничуть, кстати, не страшная, невинная даже: поэтесса моя лежит в свете люстры, разбросав ноги, откинув голову, закусив губу, с нежным страданием в лице и пальцами самозабвенно ласкает, ласкает, теребит, ласкает, теребит свое открытое лоно… о!
Песня о бродяге обрывается. Соня восклицает:
— Боже мой, посмотрите на эту сучку! Она не могла дождаться! Оксанка! Сучка! Ну-ка перестань! Слышишь?
— А я хочу-у! — поет та, обращая на нас свои закатившиеся глаза.
— Она хочет, ты слышишь, Юрочка? Она хочет, эта сучка! Мальчик мой, ты что остолбенел? Что нам с ней делать, с этой злоебучей? Мне ее жалко, честное слово! Помоги ей, Юрочка, черт с ней! Я не буду в обиде, боже мой!
— Ага! — каркаю я. — Можно.
— Иди-и! — поет Оксана, протягивая ко мне оскверненную свою руку. — А ты, Соня… это самое… не уходи. Полезай туда подальше.
— Боже мой, она же меня изнасилует, я чувствую! Ты ко мне не смей прикасаться — слышишь, Оксанка?
И Соня, царственная, роскошная, с тяжелыми грудями, мраморнозадая пытается перелезть через Оксану в глубину необъятного ложа, но не-тут-то было! Оксана пылко и цепко обхватывает ее руками и быстро-быстро целует одну и другую, ту и эту, тяжелые Сонины груди.
— Я тебе что говорила, Юрочка! — кричит Соня, упираясь руками в плечи своей гостьи. — Боже мой, какая сучка! Ну-ка пусти! — хватает и сильно тянет она Оксану за ее короткие волосы.
Тут уж я вмешиваюсь (а мой бесноватый опять стоит на страже, как часовой, очень нервничая).
— Соня! Со-оня! — хватаю я за руки Соню. — За что ж ты ее, бедную? Она же тебя любит. Соня.
— Люблю-ю!
— Видишь, Соня, она тебя любит, — вразумляю я.
— Ты сядь на подушку, сядь, — вдруг осмысленно заговаривает из-под нее Оксана. — Ты только сядь — и все. Я сама все сделаю, Сонечка. Тебе ничего не надо делать. А Юрка пусть меня…
И выскальзывает из-под Сони. Но не отпускает, а переворачивает ее — тяжеленькую — и, подхватив под мышки, усаживает на подушку. Актриса изумленно и растерянно смотрит на меня.
— Юрочка, что она со мной делает! И ты, хулиган, позволяешь? О, боже мой! — вскрикивает Соня.
Спальня плывет в моих глазах, странно накреняясь и покачиваясь, боже мой! Я пристраиваюсь сзади Оксаны. Головокружение. Падение?.. Вознесение?.. Рай? ад? Проклят буду или прощен? Надругательство над природой или погружение в тайны ее? «Огонь моих чресел…» — кто так сказал? Лиза, Лиза! Святой дух не осеняет меня. Я не выше облаков, я не парю. Сердце стучит мне: нет, нет. Пребываю там, где хочу, а не там, куда занесло. Ночь с тобой никто не отнимет. Пускай так, но пускай и по-другому, в том желанном свете, озаряющем пустынное море, тот берег… Я умру, я, конечно, умру вскоре, но не в одиночку. Благословенным не быть, но и черная тьма — это не я. Больно душе.