Эфиопика - Гелиодор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда старик понял, что его не узнают в этом бедном одеянии, он совлек с себя накинутое рубище, распустил свои неподвязанные волосы священнослужителя, сбросил с плеч свою ношу, из рук посох и встал перед ними, явившись почтенным жрецом; он слегка наклонился, протянул умоляюще руки и со слезами воскликнул:
– Дети, это я, Каласирид, это я, ваш отец. Прекратите насылаемое судьбой безумие. Вы обрели родителя, почтите его.
Тиамид и Петосирид, уже изнуренные, чуть не лишились чувств; они оба припали к отцу. Приникнув к его коленам, они сначала пристально вглядывались в него, тщательно старались узнать; когда же наконец поняли, что его облик не призрачен, а действителен, оба испытали много противоречивых чувств. Они радовались родителю, паче чаяния спасшемуся, досадовали, стыдились, что их застали за таким делом, и тревожились, не уверенные, чем все это кончится.
Пока жители города удивлялись, ничего сказать не решались и, что им делать, терялись, словно остолбенев в недоумении и онемев при виде одного этого зрелища и походя скорее на картины нарисованные, вдруг произошла еще и другая вставка в драму. Появилась Хариклея, которая следовала по пятам за Каласиридом и издали узнала Теагена (ведь взор влюбленных зорко узнает – порою достаточно одного лишь движения или какой-нибудь черточки, будь то даже издалека или сзади, чтобы уловить сходство); и вот она, словно ужаленная его видом, как безумная кидается к нему. Обняв его шею, она крепко прижалась к нему, повисла на нем и приветствовала его каким-то горестным плачем.
Теаген, как это и естественно, видя грязное и нарочно сделанное безобразным лицо, потертую и порванную одежду, стал отталкивать ее и отстранять, словно какую-то нищую, на самом деле бродяжничающую. Она все не отпускала его. Тогда он даже дал ей пощечину, так как она надоела ему и мешала видеть, что творится с Каласиридом: Хариклея сказала тихо ему:
– Пифиец! И факела ты не помнишь?
Тогда Теаген, раненный ее словами, как стрелой, признал в факеле условный для них знак, посмотрел на нее и, озаренный взором очей Хариклеи, как лучами, проходящими сквозь облака, обнял и заключил ее в объятия.
Так в конце концов весь участок под стеной, на верху которой восседала Арсака, гневаясь и уже не без ревности вглядываясь в Хариклею, преисполнился чудес, какие изображают на сцене.
Прекратилась нечестивая битва между братьями, и состязание, которому, как ожидали, предстояло разрешиться кровью, трагически начавшись, вдруг кончилось, как в комедии.
Отец, который видел, как сыновья обнажили меч друг на друга и вступили в единоборство, который очами родительскими едва не узрел себе на горе предстоящую смерть детей, явился для них виновником мира. Правда, избежать предреченного судьбой ему не удалось, но к сужденному поспеть вовремя привелось. Дети нашли родителя после его десятилетних скитаний. Он был причиной их до пролития крови дошедшей распри о пророческом сане, и они же сами вскоре затем его увенчали и, убрав возвращенными ему знаками жречества, его сопровождали. Все завершала любовная часть представления – Хариклея и Теаген, привлекательные и цветущие молодостью. Они, вопреки всякому ожиданию, нашли друг друга и более всех остальных обращали на себя взоры горожан.
И вот все горожане вышли за ворота, и прилегающая равнина наполнилась людьми всякого возраста: эфебы и только начинавшая мужать часть населения подбегали к Теагену, к Тиамиду же – достигшие зрелого мужественного возраста, чтобы познакомиться с ним. Девическое и о свадьбе уже мечтающее население города окружило Хариклею, а весь старческий и священнический род сопровождал Каласирида.
И составилось внезапное священное шествие: Тиамид отпустил бессейцев, признал себя обязанным им за их усердие и обещал немного погодя, в полнолуние, прислать сто быков, тысячу овец и каждому по десяти драхм. Отец положил руки ему на плечи, и Тиамид облегчал ему путь, поддерживал поступь старческую, от нечаянной радости несколько шаткую. С зажженными факелами вели старца в храм Изиды, рукоплесканиями и громкими радостными криками сопровождали; играло много свирелей и священных флейт, и под эти звуки неутомимое юношество вакхически плясало.
Арсака также не отстала от того, что происходило: со своими телохранителями в особом шествии она вошла в храм Изиды, надменно и важно, и сделала вклад из ожерелий и множества золота, как будто из тех же побуждений, что и весь город, на самом же деле она обращала свой взор на одного лишь Теагена и более всех остальных наслаждалась его лицезрением. Но ее радость была омрачена: Теаген, ведя под руку Хариклею и отстраняя теснящуюся толпу, вонзил в Арсаку острое жало ревности.
Каласирид, очутившись внутри храма, пал на лицо свое, охватил ноги кумира и провел в таком положении несколько часов. Он едва не умер, с трудом поднялся с помощью окружающих, совершил возлияние и помолился богине, снял с головы венец жречества и увенчал им Тиамида. Народу же сказал, что он уже стар, что уже видит приближение последнего дня, а его сын, будучи старшим в роде, имеет законное право на знаки пророчества и годен душой и телом для священнослужения.
Громкий крик народа был ему ответом, ободрениями изъявили все свое согласие. Тогда Каласирид занял одну из частей храма, предназначенную для пророчествующих, и остался там вместе с сыновьями, Теагеном и Хариклеей. Остальные разошлись по своим домам.
Отправилась домой и Арсака, но несколько раз возвращалась обратно в храм, якобы из-за большого почтения к богине. Наконец, хотя и поздно, она ушла, но часто, пока это было возможно, оглядывалась на Теагена.
Вернувшись во дворец, она прямо бросилась в спальню, не снимая нарядов, кинулась на постель и лежала безмолвно. Эта женщина вообще была склонна к запретным наслаждениям, а теперь от непреоборимой красоты Теагена, превосходившей все когда-либо ею виденное, еще больше разгорелась. Так пролежала Арсака всю ночь, часто поворачиваясь с боку на бок, часто из глубины стеная[133]. Она то поднималась, то опять опускалась на постель, сбрасывала с себя одежды и снова падала на ложе. Раз она даже и служанку позвала без причины и опять отослала ее, ничего ей не приказав. Словом, любовь незаметно переходила в безумие.
Наконец старушка, по имени Кибела, одна из постельничих Арсаки, обычно прислуживавшая ей и в любовных делах, вбежала в спальню (ведь ничто из совершавшегося не скрылось от нее, так как светильник горел и вместе с тем как бы разжигал любовь Арсаки) и сказала:
– Что это, госпожа? Какая необычная, новая страсть мучит тебя? Кто это снова появился и смутил мою питомицу? Кто настолько кичлив и безумен, чтобы не уступить такой красоте, чтобы не считать за счастье любовное с тобой общение и пренебречь твоими знаками внимания? Скажи, сладчайшее мое дитятко. Никто не может быть столь адамантовым, чтобы не поддаться моему колдовству. Скажи, и ты не успеешь оглянуться, как все будет готово. В этом деле, думается, ты меня неоднократно испытала.
Кибела заворожила Арсаку такими речами, нашептывала ей в уши всяческую лесть, старалась заставить Арсаку выдать ее страсть. Та, немного успокоившись, сказала:
– Я ранена, матушка, так, как никогда еще не бывало. Видела я от тебя много услуг в подобных надобностях, но не знаю, порадуюсь ли я теперь твоему успеху. Поединок, состоявшийся сегодня перед воротами и внезапно прекратившийся, для остальных людей показался бескровным и закончился миром, для меня же стал началом более действенного сражения. Ранена у меня не какая-нибудь часть тела – не в этом дело, – но сама душа. Не в добрый час показали мне того юношу – чужеземца, что бежал с Тиамидом во время поединка. Ты, конечно, знаешь, матушка, о ком я говорю. Среди всех остальных он как молнией сверкал своей красотой. Даже не имеющие склонности к прекрасному – какая-нибудь деревенщина, – и те заметили бы его, не говоря уже о тебе и о твоей многоопытности.
Вот, милейшая, теперь ты знаешь поразившую меня стрелу, настало время пуститься на все хитрости, пора прибегнуть ко всякому старушечьему колдовству, ко всякой вкрадчивости, если ты хочешь, чтобы твоя питомица уцелела. Невозможно мне жить, если я так или иначе не залучу его!
– Знаю я этого юношу, – сказала старуха. – Он широк в груди и в плечах, прямо, высоко и свободно держит голову, превосходя всех ростом, у него сверкающие голубые глаза, со взглядом то ласковым, то грозным, это тот кудрявый, чьи щеки только что опушились золотистым пушком.
Это к нему девка подбежала какая-то, чужестранка, недурная собой, правда, но какая-то шальная, – она внезапно бросилась, обхватила его и повисла на нем. Или ты о другом говоришь, госпожа?
– Нет, о нем, нянюшка. Верно, ты мне напомнила об этом поношении, об этой язве, какие встречаются в блудилищах, правда, она слишком уж много воображает о своей ничтожной, заурядной и наведенной красоте, но она счастливее меня, так как на ее долю выпал такой любовник.