Командировка - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В помещение станции влетела с улицы растрепанная рыжая шавка, судя по обильной пене на морде, бешеная. Две тетки с вещевыми мешками, взвизгнув, взгромоздились с ногами на скамьи. Собачонка сделала круг около стен, низко пригнув голову, обнюхала дремавшего в углу пьяного, тявкнула на него и выскочила наружу. Тетки подняли галдеж, во весь голос вещая, что пойдут и напишут жалобу в исполком.
— Это ж нада! — голосила одна. — Собак в комнату пущают, пугают проезжих. Это ж какое безобразие!
Другая ей вторила грустно:
— Ихняя воля, Клавдия! Что хочут, то творят над нами. У этого-то, видала, какая будка? У главного?
Она имела в виду начальника станции, вероятно.
Я видел, как он только что прошагал в свой кабинет: краснощекий, крупный мужчина, непроницаемым выражением лица похожий на генерала. К нему я и направился в кабинет.
Начальник станции сидел за столом в просторной комнате и пил чай из стакана с металлическим подстаканником, в каких разносят чай в поездах. Под рукой у него лежала коробка шоколадных конфет. Когда я вошел, он как раз прицеливался, какую выбрать.
Физиономия у него была благодушная, довольная, но стоило ему поднять на меня взгляд, как она тут же приобрела непроницаемое генеральское выражение.
— Стучаться бы положено, товарищ! — заметил он холодно. Я быстро пересек кабинет и протянул ему руку:
— Семенов! Здравствуйте!
Он в недоумении сунул мне вялую пухлую ладошку. Не встал, конечно. Где там. Начальник станции в курортный сезон — это царь.
Я сел без приглашения. И молчал. Молчал и он.
Я мог сидеть и молчать до вечера. Он — вряд ли.
— Билетов нет, — объявил он наконец. — Если вы по этому вопросу.
— Вам три раза звонил Никорук Федор Николаевич, — сказал я. — К сожалению, вас не было на месте.
— Никорук?
— Да. Но вы отсутствовали.
Непроницаемость на его лице уступила место лукавой, солдатской усмешке. Я тоже улыбнулся. Он хмыкнул. Я весело захохотал. Мы смотрели друг на друга и смеялись. Начальник станции утер глаза рукавом форменной рубашки.
— Сегодня, между прочим, воскресенье, молодой человек! — выдавил он сквозь смех.
— А я думал — понедельник!
Из кабинета я вышел с запиской, которую передал в окошечко кассирше. Та, прочитав, молча выдала мне билет на местный, фирменный.
Я пошел на рынок. Благо его навесы, ларьки и грузовики расположились неподалеку от станции. В нашем коллективе есть обычай привозить из командировок и раздаривать мелкие сувениры. Некоторые, по забывчивости или из бережливости, пренебрегают этим обычаем, но на них смотрят косо. Они не пользуются уважением товарищей, более того, их возвращение в коллектив проходит незамеченным…
О, это был не рынок, а скорее ярмарка: веселое столпотворение, мешанина говоров и лиц, буйство красок с преобладанием зеленой, изобилие товаров и над всем этим иссушенный многодневным солнцем прозрачный купол неба. Празднично, нарядно, беззаботно. Смешавшись с радостной толпой, я вскоре убедился, что это не только ярмарка, но и барахолка.
Какой-то русоголовый хлопец, блестя озорными глазками, козырнул мне из-под пиджака рубиновой водолазкой, торчащей воротом из газетного кулька; женщина с цыганским лицом, приняв меня за работника милиции, спешно умяла в кожаный чемодан россыпь разноцветных галстуков и улыбнулась мне зазывающей улыбкой. Куда уж она меня поманила, не ведаю.
Много раз отпихнутый от каких-то прилавков, оглушенный, возбужденный, с неизвестно отчего забившимся в ребра сердцем, я наконец увидел то, что искал. Женщина в цветастом восточном халате держала в кулаке веер самодельных деревянных шариковых ручек, ярко и аляповато раскрашенных. На два рубля я купил десяток. Потом течение прибило меня к грузовику, с которого парень в спецовке продавал тупорылые, необычного вида мужские ботинки на гигантской платформе. Чтобы стать выше ростом, я не задумываясь отвалил четвертной. И совершил ошибку. Миновав продовольственные ряды, где торговали овощами, фруктами, мясом, медом, грибами, орехами, рыбой, тво-рогом, салом, вдоволь налюбовавшись и напробовавшись, уже собираясь уходить, я наткнулся на деда, распялившего на деревянной стойке три женских платка необычайной красоты. Это были не платки, а сияния тончайшего лазорево-серого оттенка.
Пушистые, огромные, к ним, казалось, невозможно прикоснуться — так легки они была на вид. Старичок струился над ними белой бородкой, как волшебник.
Может быть, это было что-то не то, раз тут люди не толпились, но это для кого-то было не то, а для меня то самое. То, что я должен был подарить Наталье. Я должен был подарить ей именно такой платок, в котором ее плечи утонули бы, как в облаке. Старичок, приметив мою заинтересованность, сверкнул золотыми зубами и небрежно провел над платками смуглой морщинистой рукой. Платки порхнули, ожили и отбросили в воздух рой серебристых лучиков.
— Товар! — кивнул мне старичок, — Истинный бог, первый сорт товар.
— А чье производство? — спросил я.
— Наше. Нашенской инвалидной артели, — сверкнул вторично золотом божий одуванчик, — из Балабихи мы, слыхал?
Я отрицательно мотнул головой.
— И почем?
— Цена известная, пять красненьких.
Пятьдесят рублей! У меня оставалось около тридцати рублей с мелочью.
— А что, дед, — сказал я голосом унтера Пришибеева, — ежели я все разом куплю, какая мне, к примеру, выйдет скидка?
Дед отстранился от своего богатства и внимательно оглядел меня с ног до головы.
— Никакой, сынок, не будет тебе скидки.
— Это почему же? Оптовый покупатель всегда имеет облегчение.
— Оптовый — это мы понимаем, — сказал старичок. — Но ведь ты после спекулировать ими станешь.
А это нам ни к чему.
— Я? Спекулировать?
— Да уж, видно, так. Или же у тебя три жены имеется?
Артельный инвалид возрадовался своей шутке и от удовольствия чуть не перевалился через прилавок. Он упал грудью на серебряное сияние. Подошла женщина, приценилась, поцокала языком и ушла.
— Видите, — сказал я, — никто у вас не возьмет за такую непомерную цену.
— Не возьмут — не надо, — невозмутимо буркнул старик. — А по дешевке тоже спускать не резон. Это же какие платки, сынок. Вязьменские. В них свет и тепло. Они же не простые, не магазинные. В них секрет. Его наша только артель ведает, этот секрет.
Пора было уходить, но я не мог. И дед, видимо, проникся ко мне сочувствием.
— У тебя что же, денег не хватает?
— То-то и оно.
— Так ты два купи, не три.
— У меня и на один не наскребется.
Старик не удивился, но стал безразличным. Золотые его зубы потухли, нырнули под пшеничные усы.
И тут я сообразил, как надо поступить.
— Смотрите, — заговорил я торопливо. — Вот у меня ботинки. Я их только что купил за четвертной.
Берите, и еще двадцать пять рублей в придачу. Новые ботинки, вы же видите!
Он покосился, как бы пересиливая себя, протянул лапу, покорябал ногтем платформу:
— Отвалятся?
— В гробу отвалятся, — пошутил я, — не раньше.
Ему шутка понравилась, сверкнуло золото зубов.
Но все же он сказал:
— Ботинки и тридцатку.
— По рукам!
Платки были почти одинаковые, я выбрал тот, в котором чуть больше теплилось серого мерцания, цвета печали. Артельный упаковал платок в затейливую коробочку из бересты (чудесно!), перевязал ленточкой.
— Будешь добром поминать! — посулил он на прощание.
К гостинице я подходил счастливый и умиротворенный. В кармане позвякивали медяки. Ничего, на метро хватит. В холле, за журнальным столиком поджидал меня Дмитрий Васильевич Прохоров, читал газету и одновременно смотрел поверх нее на входную дверь. Увидев меня, приветливо заерзал, поклонился сидя. Мыслями я уже находился в Москве, и необходимость нового разговора с Прохоровым меня разозлила. У меня был хороший, четкий план, как провести время до вечера; Прохоров в план не вписывался.
— Меня ожидаете, Дмитрий Васильевич?
— Вас, вас, — ох, это убийственное шуршание пиджака. — Как договаривались.
— Мы разве договаривались?
Невинно-скорбная физия Прохорова расплылась в благостной гримасе.
— А вы хотели удрать не повидавшись, — он захихикал. — Не годится, голубчик вы мой, не годится.
А как же мое послание к Перегудову?
— Принесли?
Жестом фокусника он извлек из своего необъятного пиджака объемистый конверт. Не письмо, а целую бандероль.
— Это что же, исповедь ваша? — Я задирал его, чтобы он побыстрее ушел. Все, все. Я прощался с городом и его обитателями. Командировка закруглялась. Ни с кем мне не хотелось больше встречаться, и уж меньше всего с этим человеком. Я не знал, каков он был прежде, в молодости, был ли талантлив или бездарен, всеведущ или наивен, но то, во что превратились его способности и его чаяния, не внушало симпатий. Он сводил счеты с миром и при этом мерзко шуршал пиджаком. Вино ли в том виновато, люди ли, коварство обстоятельств — все это теперь ничего не значило. У человека, озабоченного сведением счетов, на лбу сияет Каинова печать. И ее не заклеишь пластырем красивых фраз. Впрочем, Прохоров и не пытался.