Рождественская оратория - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брильянтовый кораблик, уцелевший под подкладкой папиного пиджака, Тесса не получила — как же ей любить-то? Надо вернуть ей драгоценность, но мне боязно посылать ее почтой в такую даль, вдобавок без нее я не смогу видеть их с папой несостоявшуюся встречу, то бишь встречу надежд. Каждую ночь вешаю кораблик над кроватью и тогда отчетливо, будто наяву, вижу, как папа надевает его Тессе на шею, в темной комнате, а когда они любят друг друга, он светится, и гнев, наверно, шел оттого, что там был не я, к тому же сюда примешивалась мстительная мыслишка, что теперь она будет моей, ведь она ненамного меня старше, не то что Фанни, и, значит, не боится старости. Эти мысли я тоже отмолить не сумел, вот и громоздится вокруг меня куча нечистот.
29 сентября.
В великой Скорби необходимо читать Сведенборга, ибо через него обретаешь веру, что эта жизнь всего лишь видимость и имеет свой аналог в духовном мире. При мысли о женщинах, которых я обижаю, не по злобе, а от отчаяния, утешительно сознавать, что в духовном такие грехи будут исправлены. Весьма утешительно и доведаться о том, что вожделение соблазнять невинных не есть ни вожделение обидеть девицу, ни вожделение совершить насилие, оно существует отдельно, само по себе. И, как пишет С., свойственно в особенности людям коварным, вероломным. «Чистыми и невинными им представляются женщины, кои полагают порок блуда тягчайшим грехом и влекомы к целомудрию, а равно и к благочестию. В католических краях таковы монахини; пребывая в уверенности, что оные благочестивые монахини невиннее всех прочих, означенные вероломы усматривают в них деликатесы и лакомства для своего вожделения».
Тут следует добавить, что монахини и другие благочестивые женщины крайне редко заказывают номера в гостиницах и многие встречи происходили только в воображении. Грешен ли я перед воображаемыми женщинами, у которых нет ни имен, ни отчетливых лиц? Они ведь просто тела, и мне кажется, я вовсе их не оскверняю, а истово и нежно ласкаю — и в телесном мире, и в духовном. И пусть порой они принимают черты реальных женщин, мельком виденных мною в коридоре и в ресторане (даже таких, у кого есть мужья и дети), этим женщинам ничего не ведомо об огне, какой зажигают во мне их изменчивые черты. Ночью они являются ко мне, и я воспринимаю их не как низменные услады, а как Свет, облекающий меня, когда наши влажные соки сливаются воедино, — но вправе ли я наутро играть на органе в доме Господнем?
И я часто думаю: чтобы подняться ввысь, надо несколько времени пробыть в телесном мире, иначе возвышение невозможно. А что до грудей этих (реальных) женщин — грудей, которые я нередко имею случай созерцать по выходным дням, когда подаю в ресторане напитки и бутерброды, то они внушают мне лишь блаженство и покой, а вовсе не разрушительные помыслы, такой великий покой, что зачастую я словно цепенею и Царице Соусов приходится выводить меня из забытья. Но, слыша, что говорят вокруг, я понимаю, что поступаю неправильно, и искренне стараюсь избавиться от этой привычки, а сделать это трудно, так как самой сути я не понимаю.
За чтением С., столь утешительным с точки зрения моей скорби, мне еще и мнится, будто все его описания греховных услад распутной любви только пробуждают у меня тягу к ним, ведь он очень подробно живописует всяческие запахи и «искусы», не просто дарящие наслаждение, но принадлежащие этому миру, а поскольку сам я к нему не принадлежу, все словно бы становится расплывчатым и неосязаемым, без запахов и вкуса, и в этом отношении я ощущаю себя человеком помысла, созерцателем слов и идей, которые, не замутненные ничем плотским, могут струиться куда угодно, и внезапное их не опрокидывает. У тех, кого называют философами, много мыслей, которые мне по душе, как Музыка, но они начисто лишены запаха и осязаемости, а оттого ничуть мне не помогают, и в этом отношении я как бы накрыт стеклянным колпаком.
* * *Поскольку же под этим стеклянным колпаком царит полный покой и нет ни намека на нетерпение — дети там не снуют, не швыряют крышки кастрюль, не портят воздух, а все есть лишь созерцание происходящего в голове, — то можно придумывать длинные фразы о жизни, о свободе воли и о многом другом, созидая Собственный Мир, не подлинный, не реальный, однако включающий тех, кто живет за пределами стеклянного колпака, в сферу плотского и обрекающий их тяжким мукам, ибо творение представляется им чем-то Высоким и Чистым, а для живущих в смрадном воздухе средь вечного грохота крышек это равнозначно покою и сну.
* * *И если б ты, Виктор, спросил меня сейчас, что такое Любовь, я бы ответил: не знаю; мне она знакома лишь по рассказам, но я уверен, она существует, а это уже хорошо, ведь незнание для человека не менее важно, чем вода. Любовь существует и внятна самым что ни на есть деликатным плотским членам, то бишь, органам пола, органам чувственности, под коим я разумею весь кожный покров, объемлющий наши тела, толстый и плотный в одних местах, тонкий и уязвимый в других, каковые суть инструменты Любви и величайшая наша сила, башня, вокруг которой птицами кружат помыслы нашей головы, нашей плоти, ибо мы состоим из плоти и в зависимости от ее природы воспринимаем жизнь радостно или мрачно, а раскрывается это в наших глазах и в нашей речи. Из увиденного мы создаем веру, из веры же создаем идеологии, и в таком смысле идеологии наши сообразуются с тем, как наш пол, наша чувственность подходит к миру; стало быть, чувственность, изначально усвоившая и изведавшая ласку, то бишь тепло и радость, никогда не подпадет под власть реакционных правых идей, свойственных таким, как хозяин Бьёрк; когда же по причине далекого расстояния и нехватки встреч чувственное воображение замыкается в себе, становится захватническим и агрессивным, либеральные, левые идеи возникнуть никак не могут, ведь любовь — это встречи, свидания, а с тем, кто замкнут и обособлен, встреч не бывает. Вот почему я хожу по гостиничным коридорам, по ресторану, меня влечет туда чувственность, а то, что называют моей любезностью, услужливостью и приверженностью кухне, есть надобность в женщинах, которых там и правда много, — будто озерца яркого солнечного света разлиты в комнатах и возле столиков, а руки, сколько там рук, словно невзначай прикасающихся к моему телу, сколько грудей, дышащих спокойно и ровно, дарящих тепло; шаги и смешки слышны за дверьми, которые порой не заперты, а словно по забывчивости приотворены, так что воздух полнится огромным напряжением и ты, как паук, снуешь по тугим нитям своих сетей меж утренних кустов, обсыпанных сверкающими росинками.
Однако не стоит думать, будто я уподобляю себя этому пауку и готов кидаться на женщин, нет, я имею в виду только напряженность. Но чтобы уразуметь всю правду, нужно добавить, что сюда приезжает и множество дельцов, а тогда в коридорах становится темно и неуютно, и смех полон грязи, и оттого сети рвутся и провисают, ведь красивая, элегантная наружность этих дельцов отслаивается, облетает хлопьями, как газетная бумага, в которую заворачивают сигов, когда жарят их на углях, и никакой морали в деловом мире нет, а те, кто занимается коммерцией, нечисты, потому что подменили свои сердца и чувственность товарами; и они заманивают к себе многих бедных женщин, а ведут-то себя как — в комнатах прямо вонь стоит, ведь они пьют спиртное, поскольку не хотят смотреть женщинам в глаза, у самих-то взгляд полон коварства. Это мне известно доподлинно, потому что многие женщины, попавши в беду, приходят опять и спрашивают про фальшивые имена и потому что хорошо помню, как противно убирать в таких номерах, ведь бесчестье следует за дельцом словно ползучий гад, выныривает из его глаз утром, когда он сдает ключ, косится в сторону, а голос гулко отдается в волчьем логове рта, лягушками скачет по стойке, которую столяр Тильман недавно соорудил нам за сотню крон.
* * *Впрочем, и светлые женщины тут не редкость, а тогда я не говорю, что я коммерсант, поскольку лишь управляю магазином и не питаю к этому ни малейшего интереса или, сказать по чести, не хочу ни словом затронуть свою будничную деятельность, рассказываю вместо этого о стремлении к более многогранной жизни, как бы невзначай, к примеру стоя на придвинутом к окну ночном столике и починяя ролль-гардину, которая с треском опустилась сама собой (иной раз я и такими делами занимаюсь), — хотя у нее двое мальцов цепляются за юбку и один из них орет благим матом.
* * *Царица Соусов и та внушает мне Любовь, и эта любовь чиста, ибо Царица Соусов большая, толстая и ходит сильно наклонясь вперед — зад у нее непомерно велик, да и бюст тоже; смешивая свои соусы, то коричневый, то бешамель к рыбе, она заодно прижимает меня к себе, так что дышать почти нечем, прижимает к себе, будто родное дитя, да она так и говорит: «Сиднер, маленький мой, как же ты вырос», а я стараюсь уткнуться головой в великое тепло, и все молчит, и мгновение длится долго, и все затихает, и я думаю, что, не будь белого халата, и сорочки, и прочей ее одежды, я мог бы схорониться меж ее грудей, ведь, насколько я понимаю, мужа у нее нет, одни только соусы, да звонкая ложка, да мутовка — ими она с утра до вечера снимает пробу, смакует, думая лишь о том, не добавить ли соли или сахару, и я много раз представлял себе, как она что-нибудь забудет вечером на кухне, а я найду и отправлюсь к ней домой, и она скажет, что постель у нее холодная, но очков она не носит, забывают же обычно именно очки.