Ведьмины круги (сборник) - Елена Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Люся, это я, Леша, – сказал непослушным языком.
Но узнала она меня на секунду раньше, я по глазам понял и только ей свойственному детски недоуменному, испуганному, виноватому взгляду. У нее были огромные сухие глаза. Мы не заплакали, не обнялись, стояли опустив руки, словно не я скучал, вспоминал, разговаривал с ней все эти три года. А теперь оцепенение нашло, вроде и сказать было нечего. И все-таки первым заговорил я:
– У нас папа умер.
Она охнула, отвернулась и заплакала. Потом спросила:
– Как же мама?
– Плохо. В его старом свитере ходит. Мы же дом на квартиру поменяли. Теперь наш дом – чужой.
– А Игорь? – спросила она и потупилась.
– Нормально, работает. Конечно, после того как ты пропала, у нас никто не был нормальным.
– Я каждый день прошу у Бога прощения, – горячо сказала она, прижимая к груди грязные от земли руки.
– Ты теперь монашка?
– Я трудница. Тружусь, несу послушания. Как ты меня нашел?
– В двух словах не расскажешь. – Я вынул из сумки икону, завернутую в полотенце, и протянул ей: – Это тебе.
Люся развернула ее и долго задумчиво смотрела, а потом поцеловала изображение и приложила к щеке, как будто не доска это была, а что-то живое.
– Подожди, – сказала она, – матушке скажу, что ты приехал.
Она побежала к деревянным строениям через поле, маленькая и, казалось, легкая как перышко. Я испугался, что больше не увижу ее. Смотрел вслед, пока не скрылась, а потом стал с ожесточением выдирать из земли свеклу и сваливать в кучу. Огромная была свекла, чуть не с футбольный мяч, и наполовину торчала из земли.
Люсю я снова заметил, когда она была совсем близко.
– Матушка сказала, – говорила она, запыхавшись, – очень хорошо, что ты приехал. Идем.
Иконы с ней уже не было, и руки она успела вымыть. Мы двинулись той дорогой, что я пришел, и на окраине кладбища сели возле чьей-то могилки на скамеечку, у которой росли густо-зеленые приземистые кусты, покрытые белыми, словно пенопластовыми ягодами. Само кладбище было накрыто шатром густых древесных крон, а здесь солнце пригревало песок и ветерок шевелил кружевную тень молодых березок. Я рассказал Люсе про подвенечное платье, наркоманский притон, записку с «пляшущими человечками», потом как Щепку нашел. Только про ее болезнь умолчал: язык не повернулся. Про Рахматуллина упомянул, чтобы знала, что мне про него известно, а вот про встречу в Петербурге не говорил.
Она ни разу меня не прервала, а когда я закончил, спросила:
– Ты сам все это сделал и ничего никому не сказал?
И снова этот ее испытующий взгляд!
– Я же поклялся. Помнишь? «Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах…» Кстати, тогда я не слышал вашего разговора. Я только видел его. Но я все равно сдержал клятву.
– Клясться нельзя, это – грех.
– Почему? – не понял я.
– Не положено.
– Ну почему не положено?
– Сказано: «Не клянись вовсе: ни небом, потому что оно Престол Божий; ни землею, потому что она подножие ног Его… ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше: „да, да“, „нет, нет“…» Ясно?
– Не очень.
– Мы не должны клясться, потому что иногда вынуждены нарушить клятву. Не по своей воле.
– Ты так думаешь?
– Это не я думаю, так в Евангелии написано, и так есть. Я не хочу, чтобы о нашей встрече кто-нибудь узнал, но я не прошу у тебя клятвы. Просто пообещай, если будет на то воля Божья, ты не расскажешь об этом никому.
– Обещаю, – сказал я. – Пусть это не будет клятвой. Я все равно ничего никому не скажу. Мне только непонятно: ты собираешься жить здесь всегда? Если была бы уверенность, что тебе ничто не угрожает, ты бы вернулась?
– Все уже решено.
– Что решено? Ты здесь работаешь, как в дореволюционной России, а ведь могла бы кончить институт, жить как все. Почему ты не хочешь вернуться?
Говоря это, я с ужасом подумал: «Куда же ей возвращаться? Муж ее женат, а у нас с матерью просто жить негде».
– У каждого свой путь. Я ведь пока всего лишь трудница, я еще, считай, не ушла от мира. Но я не хочу себе принадлежать. Стану послушницей, потом монахиней. Матушка вообще не желала брать меня в монастырь: ей за меня большие скорби. И в трудницах держит неспроста, чтобы я все обдумала и ни в чем не сомневалась. А я и не тороплюсь, но и не сомневаюсь. Тут я спокойна, на месте. А работа меня не пугает. Я же не только в поле работаю. Послушания разные: и в кухне, и в трапезной, и в прачечной, и одежду чинила, и хлеб пекла, даже печнику помогала. И сестры добрые, все у нас дружно. Сестра Серафима, которую ты окликнул, кандидат технических наук, у нее все было нормально и дома, и на работе. А вот ушла. Захотелось не суетной мирской жизни, а сосредоточенной, духовной. Не понимаешь? Я раньше тоже не понимала. Это, Леша, призвание, вот что. Я только жалею, что вам принесла горе и медучилище не кончила. Матушка хочет открыть при монастыре приют для стариков и больницу. Вот где я хотела бы работать. По уходу я все могу, но медицинские знания, специальные, мне бы очень пригодились.
– Помнишь, мы про армию говорили? Что ты любишь, чтоб тобой командовали? В монастыре – как в армии?
Она пожала плечами и улыбнулась.
– В армии нет выбора, хочешь не хочешь – выполняй. Солдат несвободен, а я свободна – я выбираю послушание и молитву.
– Наверное, «Гамлета» забыла? Теперь ты все Библию читаешь?
– Не забыла, – сказала она серьезно. – Но это осталось в другой жизни.
– А как платье твое и икона попали на Картонажку и зачем ты нарисовала «пляшущих человечков»?
Она замешкалась с ответом, а потом нерешительно проговорила:
– Это связано с Русланом Рахматуллиным. Он очень нехороший человек. Он страшный человек.
– Знаю, – отозвался я, а она не спросила, что я знаю.
– Его не было в городе три года. Когда я выходила замуж, я, должно быть, с ума сошла. Но я была так счастлива, мне так хотелось жить в семье, и казалось, что он никогда не вернется, все прошлое – ночной кошмар. А потом он приехал. Он бы все равно меня нашел, даже если бы я училась в театральном институте. Он угрожал: если не уйду с ним, будет плохо. Обещал поджечь дом и расправиться с вами всеми. Он очень мстительный человек. Я боялась сказать об этом Игорю, отцу и маме, в милицию пойти. Он все равно не оставил бы нас в покое, а если не он – его дружки. И времени думать не дал: все, мол, без тебя решено. Потом он пришел, поднялся в комнату, велел одеться и взять вещи. Я сказала: «Вещи мне не нужны». Он говорит: «Так даже лучше». Я только икону взяла, плащ надела, а берет – в шкафу. Открыла створку – там подвенечное платье висит. Он увидел и говорит: «Забирай с собой». Я не хотела, он сам снял его с вешалки и запихнул в свою сумку. А обручальное кольцо приказал оставить. Так я и ушла. А еще раньше я подумала, что он может причинить вред матушке Марии, и уничтожила ее письма, а заодно решила избавиться от записной книжки. Может, зря, но я тогда всего боялась. А чтобы не забыть некоторые телефоны, я их зашифровала. В икону уже потом запрятала, в том доме. Я даже не знала, что там торгуют наркотиками.
Он меня привел и запер в ту самую комнату, а потом принес платье и ножницы и велел все изрезать на мелкие кусочки. Чем платье ему помешало, что хотел доказать? Что брак мой недействительный? Но это же глупости… Вечером пришел работу проверить, а я платье не стала резать. Он как заорет, всякими словами стал обзываться и хлестать меня платьем. А тут старуха заходит, еду мне принесла. Стала она его увещевать, а как узнала, что я должна была платье порезать, возмутилась и отобрала его. Твердит: «Для племянницы пригодится, если вам лишнее». Ну а мне совсем туго стало, а главное, не знаю, что он надумал со мной делать. Я никак не могла сопротивляться, решила молчать, ни слова не говорить. Он и по-плохому со мной, и по-хорошему – молчу. Понимаю, бежать надо, да некуда: он меня из-под земли достанет.
И еще всякое случилось со мной в этом доме, я не хочу тебе рассказывать, я стараюсь об этом не вспоминать. Однажды он меня сильно избил, и я решилась. Захватила паспорт, а икону оставила, чтобы быть налегке. Я знала, что ночью собака на привязи, видела в окно сад и забор, я думаю, что перелезла через него там же, где и ты. Но мне бы на него не забраться. Я выкинула из комнаты табуретку и посылочный ящик, соорудила из них пирамиду, а с нее – на забор. На первой электричке и уехала, хорошо, контролера не было и меня не высадили. В Петербурге я пошла к тезке Люсе, а денег, чтобы сюда доехать, мне Матильда дала.
Матушка не обрадовалась. Не хотела к себе брать, но я под крыло к ней юркнула – что ей делать? У нее столько забот, столько печалей, а она и мои взялась нести. Сначала я просто жила при ней, ела, спала и молилась, как матушка велела. А еще плакала, плакала, уж потом и не знала, отчего плачу. На другой же день матушка меня в работу запрягла и давала мне самые трудные послушания. Так и пошло: все самое тяжелое, грязное – мне. С ног валюсь, а исполняю. Сестры, вижу, жалеют, но молчат. А потом покой пришел и радость, будто пристанище наконец обрела. Я помню ваш дом как самый лучший на земле, но он остался в другом мире, где мне не было места. А этот дом и в самом деле мой. Матушка испытывала меня и до сих пор испытывает. Другие уж давно в послушницах ходят, а некоторые и постриг приняли. От нас две послушницы ушли, вот матушка и говорит: «Не хочу, чтобы с тобой так случилось, живи пока при мне, двери тебе открыты, хочу, чтобы ты уверилась в своем решении». Я сейчас ее спросила, как мне говорить с тобой, что рассказывать, а что нет. Знаешь, как она ответила? «Как сердце подскажет». И благословила.