За и против. Заметки о Достоевском - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вместо утверждения произошел спор.
Идет спор за и против; так и названа одна из книг романа, и голоса бунтарей убедительнее голосов защитников.
Он принуждал себя, но навсегда не смог принудить остаться «вне истины с Христом». Идея страдания, мысль о том, что страдание это выше и человечнее счастья, та мысль, которая лежит в основе спора Достоевского о преступлении и наказании, для самого писателя навсегда осталась художественно недоказанной.
Тем сильнее шел спор, и так как спор этот не мог кончиться, то он осуществлялся героями, которых писатель как бы выделял из своего сознания, раскалывая его.
Сопоставляя бунтаря с иноком в «Братьях Карамазовых», он связывает бунтаря братством и соучастием в преступлении с лакеем и пошляком Смердяковым; это должно было унизить бунтаря. Нужно было победить волю человека. Уже само христианство казалось Федору Михайловичу свободой, христианство надо было подменить, подчинить воле сверхдиктатора, великого инквизитора, который освобождал людей от спора совести. Великий инквизитор обеспокоен, он как будто знает о надвигающейся революции.
Христос поцеловал Великого инквизитора и ушел: он смирился. Алеша целует Ивана. Иван Карамазов это называет плагиатом, но бунтарь в этом поцелуе получает то прощение, которое было даровано угнетателю. Бунтарь оправдан.
В споре с богом выигрывает обвинитель Иван; это понимал и Победоносцев и Достоевский. То, что сказано против, отрицание – в романе сильнее религиозных утверждений романа. Черт и Иван говорят убедительнее. То, что говорит Достоевский против, сильнее того, что сказано за.
Достоевский продолжал спорить, пересматривая всю историю и литературу.
Как пророк Валаам, проклинал он того, кого хотел благословить, и благословлял проклинаемых. Он не мог изменить ни хода звезд, ни хода истории.
Социализм остается не только «злобой дня», но и надеждой века.
Воплотившиеся в спор мечты юности не проходили и воплощались в сомнениях времени.
Достоевский не верит Толстому в том, что Левин найдет успокоение в религии, хотя сам именно в религии и ищет успокоения.
Бунт нарастает, приближается буря. Противоречия жизни все более обостряются. Достоевский продолжает «Братьев Карамазовых, и герой – Иван – в своем бунте ближе к Достоевскому, чем благостный и преждевременно состарившийся, остроносый, слабоногий старец Зосима.
Иван Карамазов не только спорит с богом, но и позволяет убивать старика – содержателя питейных домов, отрекаясь от отца.
Преступление Раскольникова как бы повторяется, удваиваясь.
Великий инквизитор – пастырь людей, принявший на себя всю ответственность и снявший с людей свободу, пошедший на деспотизм и шпионство, – тоже остается в сомнении.
Достоевский говорит, что это католицизм, но вряд ли только о Севилье думали Карамазовы, споря о свободе и рабстве.
Может быть, Великий инквизитор, запрещающий все, даже чудо, – это черный двойник самого Достоевского, его отречение от мечты, его смирение.
Великий инквизитор – это, конечно, не выразитель католичества и не тень полудруга Достоевского – Победоносцева.
Это сам Достоевский – в измене.
Он говорит: «Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных».
Смирися, гордый человек, – говорил Достоевский.
Гордость для Достоевского – это социализм.
II
Теперь перейдем к анализу речи на празднестве Пушкина.
Сперва посмотрим прежние высказывания Достоевского о Пушкине.
В статье 1861 года «Книжность и грамотность» Достоевский судьбу Онегина понимал как начало трагедии человека того и своего времени; тут же и упоминаются споры западников и славянофилов: «Тогда, т. е. в эпоху Онегина, мы с удивлением, с благоговением, а с другой стороны – чуть не с насмешкой стали впервые понимать, что такое значит быть русским, и, к довершению странности, все это случилось именно тогда, когда мы только что начали настоящим образом сознавать себя европейцами и поняли, что мы тоже должны войти в общечеловеческую жизнь… Поняли и – не знали, что делать. Мало-помалу мы стали понимать, что нам и нечего делать».
Все это объясняется, правда, тем, что «самодеятельности для нас не оставалось никакой, и мы бросились с горя в скептическое саморассматривание, саморазглядыванье» .
«Саморазглядыванье» здесь взято как черта еще пушкинской эпохи и связана она с тем, «что нам и нечего было делать».
Жизнь Онегина и Печорина не жизнь, а замена ее. Поэтому Печорин характеризован «жаждой истины» и «вечным роковым нечего делать».
Исторический подтекст для Достоевского иногда уничтожает самый текст произведений, которые он анализирует: говорится, что «Печорин бросается в дикую, странную деятельность, которая приводит его к глупой, смешной, ненужной смерти»; получается, будто бы Грушницкий убил Печорина, потому что нельзя же назвать смерть Печорина в Персии смешной. Но здесь за судьбой Печорина стоит и заменяет ее судьба Лермонтова.
В какой-то мере Печорина заменяют и такие герои Достоевского, как Ставрогин.
Остановка на историческом пути, которая произошла для России после неудачи декабрьского восстания, ощущалась всеми.
Не только Шевченко называл Николая I тормозом, но и Гоголь говорил, что «мы попали на станцию и нам видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом – нет лошадей».
Все творчество Достоевского объясняется ощущением запаздывания остановки в развитии не только России, но и всего человечества. Во время остановок и начинается саморазглядывание.
Достоевский в этой статье видит судьбу Онегина, вероятно, четче, чем могли увидать ее современники Пушкина.
Саморазглядывание приводит к опровержению сегодняшнего дня и к сомнению в завтрашнем.
Онегин – дворянин; «Онегин – член этого цивилизованного общества, но он уже не уважает его. Он уже сомневается, колеблется; но в то же время в недоумении останавливается перед новыми явлениями жизни, не зная, поклониться ли им, или смеяться над ними».
В этой ранней статье Татьяна – обаятельная девушка, и то, что она отказывает в результате Онегину, не объяснено как «нет», сказанное идеалам Онегина. Идеалы Онегина у Достоевского прояснены опытом его времени. Он говорит, что было много «странных колебаний, невыяснившихся идеалов, погибшей веры в прежние идолы, детских предрассудков и неутомимой веры во что-то новое, неизвестное, но непременно существующее и никаким скептицизмом, никакой иронией не разбиваемое».
Судьба Пушкина для Достоевского здесь подобна судьбам других поэтов Европы.
Говорили тогда, что Пушкин не всем понятен. Достоевский возражает: «А вам бы хотелось такого народного поэта, который заговорил бы прямо народным языком, прежде совершившегося в народе процесса развития и сознания? Да когда же и где это бывало? Трудно и представить себе такого поэта. Если у французов есть, например, Беранже, то разве он для всего народа поэт? Он поэт только парижан: огромное большинство французов и не знает, и не понимает его, потому что не развито и не может понять, а сверх того, исповедует и другие интересы».
Проходят годы внутреннего спора Достоевского с самим собой. Этот спор с его кажущимся полным самоопровержением он воплощает в знаменитой речи о Пушкине.
Казалось, что сомнения кончились и вера в идола вчерашнего дня погибла.
Но в то же время ясно было, что именно эта вера объясняет настоящее и дает путь в будущее; история двигалась в сторону опровергаемых верований.
Сама повседневность настаивала, и реальным становилось то, что было мечтой.
Достоевский был и против «Войны и мира», и против «Анны Карениной». В «Войне и мире» он неправильно видел мираж – дворянскую идиллию. Говоря от имени воспитателя в «Подростке», он иронически замечал: «О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! …Это была бы картина, художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно, пока не догадались, что это мираж. Внук тех героев, которые были изображены в картине, изображавшей русское семейство средне-высшего культурного круга в течение трех поколений сряду в связи с историей русской – этот потомок предков своих уже не мог бы быть изображен в современном своем типе совсем иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде» («Подросток», ч. III, Заключение. 1875 год) [13] .
Но в «грусти» Левина Достоевский видел только отзвук мечты фурьеристов, а не отражение самой изменившейся жизни.
Трогало Достоевского другое.
В 1877 году Достоевский в «Дневнике писателя» напечатал о романе «Анна Каренина» главу под названием «Злоба дня».
Сперва, говорит Достоевский, «Анна Каренина» показалась ему повторением «Войны и мира», причем повторением ослабленным. Вронского он называл «жеребцом в мундире». Поразили Достоевского в романе две сцены: примирение Каренина с Вронским у постели больной Анны и разговор на сеновале.