Время утопии: Проблематические основания и контексты философии Эрнста Блоха - Иван Болдырев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
прежде всего не ухо или глаз, не теплота, добро или изумление, а климатопатическая осязательная способность и вкус. Если можно применить здесь категорию из Бахофена, то в этом мышлении улиц, точнее – пассажей, обрел свое убежище хтонический дух. Как парусники, заключенные в бутылке, как цветущие деревья, заснеженные башни в игрушечных стеклянных шариках, словно хранящиеся там, – так и здесь философемы заключены под витринным стеклом (EZ, 370).
Однако Блох напоминает Беньямину об опасности фетишизации таких мелочей[516].
Между тем подлинные образы… этой прозы… обитают как раз не в раковинах улиток и не в пещерах Митры, вход в которые отделен стеклом, а в открытом общественном процессе, как диалектические экспериментальные фигуры его. Сюрреалистическое философствование – это образцовое оттачивание и монтаж обломков, остающихся таковыми, вне какой-либо связи, демонстрируя подлинный плюрализм. Оно конститутивно как монтаж, который участвует в строительстве реальных черт улицы, так, что не интенция, а обломок находит свою смерть – в истине, и применение к действительности; у улиц с односторонним движением тоже есть цель (EZ, 371)[517].
В последней фразе обыгрываются слова Беньямина:
Истина не вступает ни в какие отношения, и тем более интенциональные. Предмет познания, как определенный понятийной интенцией, не является истиной. Истина – это образованное идеями, лишенное интенций бытие. Соответственно подобающий ей образ действий – не познающее мнение, а погружение в нее и исчезновение в ней. Истина – смерть интенции[518].
С таким «платоническим» пониманием истины Блох согласиться не мог и впоследствии противопоставлял Беньямину теоретизирование в гегелевском стиле. Иными словами, Блох в некоторых случаях сохранял амбивалентное отношение к понятию прогресса[519]. В статье «Марксистская пропедевтика и еще раз об учении» (1949) Блох обильно цитирует «Эпистемологическое предисловие» Беньямина в контексте проблемы образования (PA, 256–259). Он подчеркивает, насколько важно вдумываться в мельчайшие подробности, в детали, насколько существенно показать студенту – в лаборатории, в семинаре – путь рождения нового знания. Беньямин же в этом тексте фактически говорит о своем философском методе:
Мышление упорно то и дело принимается за работу заново, оно дотошно возвращается к самому предмету. Это постоянное прерывание, чтобы глотнуть воздуха – самая подлинная форма существования созерцательности[520].
Прерывистый, захлебывающийся, нервный ритм философского движения, которое с маниакальной, почти прустовской настойчивостью возвращается к своему предмету и цепляется за осколки мозаики, – первейшее условие постижения целого. Причем Беньямин пишет, что такое внимание к отдельным частям, к «предметному содержанию» (Sachgehalt) возникает потому, что мера ценности отдельного осколка (как качество стекла в мозаике) обратно пропорциональна его связи с целым, с «истинностным содержанием» (Wahrheitsgehalt). Такая монтажная техника со своей стороны противостоит непрерывному нарративу, системности, в которой каждая вещь на своем месте. Подобная внутренняя связность кажется Беньямину обманчивой – его мир уже стал другим. И Блох, именно за монтаж так хваливший современное ему искусство и именно в монтаже видевший философское достижение Беньямина в «Улице с односторонним движением», разделяет с Беньямином его «плодотворный скепсис», сравнимый «с глубоким вдохом мысли, после которого она может предаться мельчайшим вещам, неспешно и без тени смущения»[521]. Именно из такой философии становится понятна вся фальшь спесивых притязаний на окончательность, замкнутость философского высказывания.
Блох пишет, что философия у Беньямина превращается в прогулку по городу, а философ – в детектива. Такой метод учит скромности, самоограничению и, сам будучи ограничен, предохраняет от построения воздушных замков, грандиозных, пафосных обобщений[522]. Детектив не может позволить себе выпустить какой-либо элемент в рассуждении, его внимательный взгляд противостоит мнимым и заносчивым полигисторам, которых в гуманитарном знании всегда вдоволь – и в эпоху Блоха и Беньямина, и сейчас. Однако Блох не приемлет и фетишизации «микрологической техники», иначе примеры в бескрайнем и беспорядочном множестве, развернутые «во всех направлениях», лишатся того, примерами чего они должны были бы служить[523]. В монтажной технике Беньямина не находится места утопической позитивности, как нет в ней и идеи субъекта истории. Блох же считал, что такое собирание сил, соединение субъективной и утопической интенций в тот исторический момент совершенно необходимо. Между прочим, в качестве образца сочетания научной точности и широты взгляда Блох указывает в 1949 г. на гегелевскую «Феноменологию духа».
В 1934 г. в длинном и горьком письме Адорно, отвечая на его критику, Блох несколько иначе высказывается против беньяминовской (а вместе с ним – и адорновской) формы философствования (Br II, 429f.). Вырванное из времени, существенное, важное в руках такой «филологии» становится мертвым, она выгоняет из него жизнь. Блох пишет, что овеществление нельзя преодолеть, доведя его до крайней точки, цитирует, поясняя свою позицию, «Дух утопии» и отмечает, что он «уже здесь имеет дело с праксисом и с подлинной, а именно с красной (то есть коммунистической. – И. Б.) тайной, и в решающих случаях, уже не с орнаментальными печатями и астральными мифами[524]… или лишь с такими орнаментальными печатями, в которые вторгается осуществляющая себя философия» (Br II, 430). Его собственные тексты, говорит Блох, не должны восприниматься как неудачный вариант беньяминовских – у них особый смысл, для них беньяминовская меланхолия – самый неподходящий из аффектов.
Ричард Волин находит наиболее общее объяснение этой конфронтации в том, что для Блоха была важнее философия, и свою эстетику он подчинял утопической истине, тогда как Беньямин был прежде всего литературным критиком, не готовым подчинять произведения искусства абстрактным онтологическим или теоретико-познавательным принципам[525]. Наверное, это не совсем так. Все-таки Блох и Беньямин занимались и философией, и литературной критикой, и наблюдение Волина имеет смысл исходя из характера этих занятий, которые у Беньямина, разумеется, были в большей степени сосредоточены на литературе. Но на философских выводах это уже не сказывается.
В письме Адорно Блох не случайно говорит о «праксисе». Беньямин для него так и остался эстетом, идеологом, пусть очень важным и значительным. Собственные тексты ему виделись в гораздо более революционном, точнее – активистском свете. И именно в этом исток оптимизма Блоха, веры в то, что утопический импульс сам по себе достаточен для того, чтобы преобразовать мир в направлении лучшего будущего, что само это утопическое беспокойство – источник постоянной трансформации, и обломки прежней эпической целостности мира – это не просто предмет меланхолического угнетения жизни, а фрагмент будущего, часть «мультиверсума», в которой угадывается его утопическая судьба. При этом Беньямина он – при всем почитании его идей – порой ставит в один ряд с сюрреалистами, то есть считает, что его парижский друг слишком увлекся снами, заблудился, бесцельно фланируя по улице с односторонним движением. Отсюда же проистекают и эстетические разногласия-разночтения, например, в трактовке ведущего для обоих принципа монтажа – приема, который Беньямин намеревался использовать в «Труде о пассажах». Но у него монтаж оставался прерыванием, деструкцией, превращался в демонтаж и в конце концов застывал в зловещем натюрморте[526].
И тем не менее беньяминовский остраняющий метод для своего автора оставался элементом политической практики, а мгновение – моментом решения, а не просто фрагментом внутренней жизни или эстетическим переживанием, которое нужно было бы просто зафиксировать или бесконечно длить[527]. Нет никаких сомнений, что Беньямин (с каждым годом все больше тяготевший к критической теории и собственной версии исторического материализма) мыслил свои работы как элемент эмансипации, коллективного пробуждения. Именно поэтому трудно до конца согласиться с Х. Айдамом, когда он разводит Блоха и Беньямина именно на основании того, что вопрос, который, согласно «Эпистемологическому предисловию», мог бы быть задан истине в целом, – это несуществующий вопрос, тогда как ответ на «неконструируемый вопрос» у Блоха формируется самой интенцией вопрошания[528]. И у Беньямина, и у Блоха есть элементы презентизма и перформативности – истина как бы сама являет себя (TE, 170). С этим и связаны энигматика вопрошания, невозможность поймать и зафиксировать мгновение, его темнота – опыт, который Блох фиксирует в «Духе утопии» и «Следах». Что же касается Беньямина, то он размещает вещи в витрине под стеклом только для того, чтобы они стали красноречивее, чтобы само их молчание, эта невыносимая статика, свидетельствовало и об истории, и о нашем в ней соучастии.