Дом толкователя - Илья Виницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павловский ландшафт легко преображается в воображении поэта в сказочное царство, некогда населенное эфирными существами:
…А в ту поруИное там являлось взору:Земля волшебников и фейСквозь тонкий занавес закатаМанила прелестью своей!Чертоги зрелись там из злата;Из них по светлым ступеням,По разноогненным коврамМладые феи выбегалиВперед царицы молодойИ в кладези воды живойЗлатые чаши наполняли,И пили молодость из них,И разлетались и слетались,И облака вкруг загоралисьОт риз эфирно-золотых…
(Жуковский: II, 172–173)Может быть, впервые в истории русской поэзии мы видим чистую поэтическую феерию — русский сон в летнюю ночь.
Следует отметить, что перед нами важная трансформация символической темы таинственного сна, разработанной Жуковским еще в «Двенадцати спящих девах»: если раньше поэт «будил», то теперь сам находится в прекрасном сне. В свою очередь, арзамасские друзья Жуковского, обыгрывая его поэтическую топику, представляли свои попытки вернуть Жуковского к «земным» темам как попытки пробудить поэта («спящую красавицу»), вызволить его из заколдованного «сонного царства», вернуть в продолжающуюся историю. «[С]трашусь за твою царедворную мечтательность, — подытоживал свои опасения Вяземский весной 1821 года. — <…> Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора. <…> Как ни делай, но в атмосфере, тебя окружающей, не можешь ты ясно видеть предметы, и многие чувства в тебе усыплены…» (цит. по: Веселовский: 266). В другом письме Вяземский сравнивает беспечную придворную жизнь Жуковского с пленением Одиссея на острове Калипсо. Полагаем, что и молодой Пушкин подыгрывал старшим друзьям в их полушутливых попытках «разбудить» Жуковского. Так, в «павловском контексте» лета 1819 года знаменитый эпизод о приключении Ратмира, попавшего в обитель двенадцати дев, мог восприниматься «немногими» друзьями как едкая пародия на «павловский плен» певца Людмилы, «изменившего» своей музе с младыми феями двора[165]:
Его встречают у воротДевицы красные толпою;При шуме ласковых речейОн окружен; с него не сводятни пленительных очей;<…> В чертоги входит хан младой,За ним отшельниц милый рой;<…> И брызжут хладные фонтаны;Разостлан роскошью ковер;На нем усталый хан ложится;Прозрачный пар над ним клубится;Потупя неги полный взор,Прелестные, полунагие,В заботе нежной и немой,Вкруг хана девы молодые Теснятся резвою толпой.<…> Восторгом витязь упоенныйУже забыл Людмилы пленнойНедавно милые красы;Томится сладостным желаньем;Бродящий взор его блестит,И, полный страстным ожиданьем,Он тает сердцем, он горит.
(Пушкин: IV, 53–54)Особый комизм этому описанию придает эротическое преображение («заземление») темы девственности Жуковского, постоянно обыгрываемой в переписке друзей поэта[166]. Следует заметить, что куртуазная поэзия певца Людмилы, обращенная к невинным грациям двора, была тогда в центре внимания Пушкина. Так, А. И. Тургенев писал в августе 1819 года о некоем «послании о Жуковском к павловским фрейлинам», которое Пушкин сочинял во время их совместной поездки в Павловск, «но еще не кончил» (ОА: 1, 296). Забавно, что этот визит друзей к «певцу Людмилы» начался с реального пробуждения поэта: «Мы разбудили Жуковского. Пушкин начал представлять обезьяну и собачью комедию и тешил нас до двух часов утра. Потом принялись мы читать новую литургию Жуковского <…> и панихиду его чижику графини Шуваловой <…>» и т. д. (ОА: I, 295).
Друзья поэта по-разному интерпретировали «павловский сон» Жуковского: уход от действительности, вялая мечтательность, забвение своей высокой миссии, отказ от политической злобы дня. Но пафос их призывов был общим: «Пробудись, Эндимион!»
6Вяземский был прав. Политическая тема действительно исчезает в этот период из поэзии Жуковского. Практически отсутствует в ней и тема исторических воспоминаний, столь характерная для «павловской» «Славянки» 1815 года («великий ряд чудес; Борьба за честь; народ, покрытый блеском славным» и т. д [Жуковский: II, 22]). И это естественно как для эволюции поэтической историософии Жуковского, так и для «поздней» идеологии Марии Феодоровны. В «символической топографии» царской семьи Павловск с 1814 года воспринимался как место окончания эры Наполеоновских войн. Именно здесь состоялось знаменитое символическое представление по случаю триумфального возвращения домой Александра Благословенного — «одно из последних театрализованных празднеств, где зрители и участники сливались в общую картину» (Курбатов: 21–22)[167]. История как бы завершилась в Розовом павильоне встречей Матери и Сына, некогда «предсказанной» Жуковским в послании к вдовствующей императрице:
Блаженный час; в виду героев бранныхПрославленной склоняется главойВладыка-сын пред Матерью-Царицей,Да славу их любовь благотворит —И вкупе с Ним спасенный мир лежитПеред твоей священною десницей.[168]
(Жуковский: I, 259)Настал вечный мир — золотой век. И естественно, что в стихотворениях поэта павловская земная обитель изображается как граничащая с небесной: еще мгновение — и преображение будет полным, воды Славянки сольются с отраженными в них небесами, «разрозненная семья» живых и ушедших воссоединится навеки. Сравните:
Не часто ли в величественный часВечернего земли преображенья.Когда душа смятенная полнаПророчеством великого виденьяИ в беспредельное унесена…
(Жуковский: II, 129)В зерцало ровного прудаГляделось мирное светило,И в лоне чистых вод тогдаДругое небо видно было,С такой же ясною луной,С такой же тихой красотой…
(Жуковский: II, 201)Там тихо волны плещут,И трепетные блещутСквозь тень лучи небес;Там что-то есть живое,Там что-то неземноеЗа тайну занавес,Невидимой рукоюОпущенных, манит.
(Жуковский: II, 160)Поэт в минуту вдохновения видит воображением прошлое и будущее, скрытые от беззаботных обитательниц этого мира под легким флёром житейского. Павловская луна, населенная, согласно шутливой космогонии поэта, душами умерших, для него гораздо ближе земных Варшавы, Троппау или Парижа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});