Записки лимитчика - Виктор Окунев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После нелепого знакомства с Хосровым 14-м и его исчезновения много бродил по городу. Что я искал? Чьи-то молодые следы на этих площадях, набережных; давно ушедшую из этого мира любовь отца? Все может быть.
На Васильевском острове, на асфальте у левого крыла горного института однажды прочитал меловое, летнее: «Я люблю тебя, мой ЛГИ!» Надпись остановила. Аббревиатура выворачивала смысл чулком, я представлял большого человека по имени ЛГИ, в любви которому объясняются не иначе как мелом на асфальте. Я думал: но чем ответит ЛГИ на это признание?..
Неудержимо тянули к себе причалы Гавани. Напротив морского вокзала, где меня когда-то будили чайки, стоял красавец «Ройял Одиссей» — грек белоснежный, но разрезанный вдоль по корпусу тонкой синей полосой; синий с белым у него был и кожух трубы. А как сияло там, наверху, золото огромной короны, золото надписи — беспечное, декоративно-горделивое!.. На корме ветер лениво отдувал синий флаг с белым крестом, легко зыбились бело-синие полосы. По короткому пологому трапу спиной вперед закатывали в теплоходное нутро каталочника, и каталка подпрыгивала на подножных поперечинах трапа. И еще кто-то без ноги, на костылях прыгал туда же... Нарядный и несчастливый мир, говорил я себе. Но кто-то смуглый белозубо улыбался мне с палубы, кто-то делал вид, что занят работой...
— Калек у них тоже хватает, — сказали тут запоздало и, как показалось, с недоумением. В стороне стояли люди.
— Там тоже ломают будь здоров! — отвечали ему.
Два буксира подтягивали к причалу — перед носом грека — низенького панамца с желтой трубой. И какая же беготня происходила на его корме и носу, как покрикивало судовое радио!
От калек «Одиссея» мысли мои не могли не перекинуться к Севе. Он сказал памятное: «Родственники есть — здесь же, в Питере, — но видеть их никого не хочу. Почему же? Исчезло такое желание. Теперь равнодушен...» А желание потому и исчезло, что с головой погрязли в самодовольстве. Сева пояснял скупо, точно отрывал от себя живое: родственники, клан имущих — с дорогими дачами, автомобилями; а он, как все видят и все знают, — не имеет ни шиша... Никого, разумеется, кроме себя, не винит. Винит — не то слово; ни вины, ни состава преступления не видит. Нет ни шиша — и прекрасно! Никогда они и не испытывали родственной тяги к нему — после исчезновения отца... Одна лишь дальняя родственница Виктория, Вика — он не помнит, какая там вода на киселе, — интеллигентная, работавшая не то в Русском музее, не то в библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, интересовалась его жизнью. Все же он был ей благодарен. Но то было давно, быльем поросло. А сейчас в нем пусто. Сборища «Дриады», на которые ездит раз в полгода, и то ближе. Хотя что такое «Дриада»? Если отбросить бесприютность, таинственность поневоле, изгнание основателя и идеолога Меликяна, — клуб ищущих общения... Союз одиноких!
«Дриада»! Мне казалось: он скрывает — там было непроизносимое... Будет день, и я увижу афишу с «Дриадой». Скажу о том Севе.
— Значит, она уже на Петроградской стороне? — удивится он. — Вот скачет!.. И принимает с двадцати пяти лет? — Он задумается на минуту — с неуверенной улыбкой; потрогает свое лицо, словно проверяя, не изменилось ли и на лице что-нибудь, примется размышлять: — Там у них что-то происходит... События! Надо же! Решили обновиться, что ли? Омолодиться... Как-нибудь надо бы к ним заехать — проверить.
В прошлом августе почти целый день искал на Васильевском острове завод, которого там не было. Татьяна в отделе что-то напутала, ни адреса, ни телефона не дала — «Он на Васильевском, найдешь!..» Завод должен был отгрузить нам электроды — Татьяна горела... Я чертыхался, выбираясь из каких-то закоулков, обдаваемый пылью и выхлопной гарью грузовых машин. Здоровенная бабища в красном пальто поразила тем, что как-то на складе, огромном и стылом, без людей, среди железного громозда сказала: «Витя, каждый оперативник в снабжении, если он проработал года три, отсидку уже заслужил!.. Можно смело садить!» Однако я сомневался. «Не хочешь, да прихватишь, — говорила Татьяна и на ее крупном лице с бордовыми губами я читал: верь мне. — Если есть хоть малейшая возможность... И я заслужила тоже. Заработала! Дура, конечно, что тебе это говорю!» Вдали что-то железное крякнуло, и на нас поехал мостовой кран с низко повисшей кабиной.
Я чувствовал усталость, уныние овладело мной. Татьяна, увлеченная профсоюзными делами — как раз назревал суд над Филаретом, пойманным с двумя литрами спирта, — ошиблась. Тем более, что сама на заводе не бывала. Завод был то ли судоремонтный, то ли судостроительный. На маленьком судоремонтном меня заворотили: номер почтового ящика, который у меня был, не совпадал. В других местах сразу же отсылали на судостроительный имени Жданова. В конце концов вахтерша одной фабрички, посочувствовав, мигнула: вон идет толстячок, пожилой, заместитель начальника отдела. И толстячок помог: взглянул на заводской номер, он ему был знаком, ради проверки сходил в недра здания — и все разъяснилось. Завод оказался велик, известен и — находился совсем в другом районе...
На следующий день поехал туда, вышел на «Автово», с пропуском не было ни малейших недоразумений, ходил в отдел и в цех. С электродами тоже разъяснилось, — Татьяна, путаница, могла жить... «Теперь, девки, живем!» — ее крик удовлетворения.
Потом опять было много грузовых машин, гари, гремели трамвайные вагоны. А я посматривал вокруг и думал: все хорошо.
Вечерело, светило сильное солнце запада. Низкое, в упор бьющее — ослепляло. Тени от него исчертили торцевую стену какого-то здания, вдвинувшись на его необмерную плоскость углами, перилами наружных пожарных лестниц домов-недоростков, висящими отдельно, как будто без точки опоры, площадками, крестовинами. Многодымоходные трубы высились мавзолеями. Силуэты одних зданий сломались, упали на освещенные верхи других, а те — на третьи, на четвертые... Великий город в этот час городом теней умножился.
В «Вечерке» писали: из Ленинграда улетели стрижи. Раньше обычного. Было досадно: я прилетел, а они улетели... Без стрижей жить было невозможно.
Меня поневоле заматывало в «Вавилон» — куда бы ни шел. Там к полудню, как кофе «робуста», заваривалась атмосфера всеобщности: все друг друга знали — или догадывались один о другом... И снова летело над беспамятными фразерами, над спутавшимися хвостами очередей: «Алка... К ней!..» Но и фиолетовая по седине дама с улыбкой Джульетты Мазины сделалась теперь популярной. Стала заметна и та — маленькая, обгоревшая, в очечках. Я еще думал: вернулась с юга? или что-то испепеляет ее — не само ли это место за кофеваркой «Вавилона»? Всплывало над толпой задушенное: «Но я ему обязан многими — лучшими! — минутами...» Прижавшись спиной к стенке, кто-то говорил совершенную чепуху: «И вот хотя бы раз в год я приезжаю сюда — пить кофе...» Но чужаки здесь бы не прошли, их распознавали сразу же; чужаков проницательно делили на понятных и непонятных. Кто-то покрикивал: «Сюр? Сюр!..» — имелся в виду сюрреализм, его картинки. Зеркало дальней от входа стены углубляло пространство. Шутили: кто-то вошел в него и не вышел... Все только начиналось или уже заканчивалось. Неизменным оставался дурно пахнувший старик, которого не сторонились, терпели. Вытерпеть старика — это была доблесть. В один из дней на пороге появилась девушка с распущенными волосами и точеным носиком, в джинсах. Должно быть, неофитка. Нерешительно двинулась вперед, заглядывала с возвышения первого зальца — туда, вниз, где варево народное кипело... «Историческая аналогия современному моменту...» — доносилось к ней. Кого-то искала. И нашла — у себя за спиной: двое прятались в закутке при дверях, в мертвом для обзора углу.
— Вы — это вы? — спросила она. И, когда подтвердили ей, облегченно вздохнула: — Думала, вас не узнаю...
Наступал час, когда — чудилось — стены кафе раздвигаются: уже вприглядку знакомые люди клубятся за окнами на Владимирском проспекте. Эти люди — двойники, пьющие двойной кофе, как назвала их при мне Джульетта Мазина; их выдавило теперь туда, где — мимоидущая толпа, машины, трамваи, троллейбусы; но и там они, точно отмеченные неким знаком «Вавилона», лепятся к его стенам и подоконникам, сидят на корточках, кадят сигаретным дымом неведомому божеству. Фиолетовая Джульетта Мазина имеет вид растерзанный, сняв очки, она вытирает их полотенцем.
— Мальчишки, все! — кричит она тем, кто подходил к ней уже не раз. Это значит: не было б вам, ребята, худо, она заботится... В ответ ей — гул «Вавилона».
Уже появлялась позади прилавка и кофеварок «Омниа Фантазиа», ни на кого не глядя, знаменитая восточная красавица.
Подошла моя очередь.
— Мне бы чего-нибудь посущественней... — услышал я свой голос. Словно со стороны.
— Я и есть тут самое существенное! — захохотала Алка. Кофеварка захрипела и в голосе ее явственно послышалась мелодия, оборвавшаяся вмиг.