Окраина пустыни - Александр Михайлович Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что еще?
— Это они просто узнали, что я пошел… Догадались и отдали… Они крали… Вам надо знать их фамилии… Они, наверняка, не первый раз… Ведь есть что-то еще у нас по кражам…
Рыжеусый милиционер Зускин ждет лобастого, курит. Его угостил сигаретой Аслан — никому не спится. В их глазах постельное тепло и податливость бабушкиных перин, а ночи сломали хребет на сегодня, и земля хоть немножко вздохнет, приподнимет чуть-чуть эту тьму от себя, теперь нестрашное время…
— Знаешь, герой… Ну ты зайди тогда ко мне, мы потолкуем, что и как. Знаешь, давай прямо завтра. Так, но завтра я отсыпной. Ну тогда послезавтра в десять. Сразу после развода или лучше тогда после двенадцати, если я не уеду сразу. Ты вообще дежурному в любом случае сначала звони, предварительно. Или сразу тогда с начала следующей недели. Тогда точно. Чтоб я до отпуска успел. А если не сможешь, тогда прямо сразу после… Ты звони предварительно в любом случае! Зускин!
Ну вот, а рыжеусый прощально жмет руку Аслану, и они вместе улыбаются ему, и он один улыбается им, и машина заводится радостно, будто стояла и едва терпела: когда же заведут? чтобы поехать сразу в гараж, где все есть. Все, что надо, там есть.
Чеченец комкает заросшей ладонью зевок и душит, как птицу, толкает ботинком сосульку, и хлопает дверь, он ушел по делам.
А рыжеусый кричит:
— Спокойной ночи, герой! Хвалю за службу.
Когда уезжает машина от тебя, то лучше смотреть на ее огоньки. И кажется, что будто она и не уезжает, а просто ветер ухватил искры из костра, распотрошив головешку, и несет их дальше, пока не загасит их угол, глотая машину, и не надо смотреть на нее: вот, вот, еще можно крикнуть! вот, еще можно догнать и стукнуть в кабину рукой — ну что же ?! Вот. еще можно взметнуть руку, и могут заметить, что ты… А вот.
Ну вот, опять хлопает дверь и очень понятно, чьи каблуки простучат по тебе, как кровь. отдаваясь в нарывающем месте, там, где все силы телесные — любимые камни на шее, встают на дыбы, чтобы пожить и поесть; женщины пахнут травами, не смертью, тем, чего не будет и неправда, что могло бы; они уходят, когда ночь становится нестрашной, и спины их прямы, им не за что благодарить на прощанье. Когда уходит женщина, тебе остаются плечи и волосы, она не оборачивается, и остается еще рыжая родинка на шее, которой не коснуться губами тебе, хоть сейчас — рядом. достать можно, и словно ее не было, словно у тебя взяли все, женщина уходит, становясь из женщины тенью, фигурой, дальним стуком каблуков на черной педоброй дороге, там ловят такси, где дремотный задний диван и колыбельное качание до дома, где утру можно перегородить путь шторами и все еще можно успеть.
— Ну ты пойдешь спать? Или я закрываю, — вопрошает косая вахтерша, и ее тоже зовет ласковый диван и угрожает медицински неумолимый будильник. — Не споймали воров, нет? А? А я даже тебя и не помню: ты наш или не наш? А?
Когда дом ждет тебя за спиной — это как пасть. Он дышит в спину часто.
— Я пойду.
Ну что же, ну вот, какие у нас остались еще упражнения на дом, для долгого и доброго здоровья надо ходить по ступенькам ногами, пешком, напрягая колени, не склоняясь под незримым мешком на горбу, передыхая на вершине и придумывая себе смысл куда-то идти, еще шевелиться под тем, что свалилось, телесным, победным, и опуститься на пол у крутых упругих человеческих ног, у теплого мячика живота, спрятав голову на этом дурманящем троне.
— Я пьяная. Мне так легко, — шептала заочница, припадая губами, касаясь податливой грудью. — Мы так весело загуляли у нас. Так здорово получилось. Ребята такие хорошие пришли. Я так смеялась, у меня даже живот заболел, вышла посидеть, отдохнуть, не могу смеяться. Ты не можешь понять. Я ведь живу только здесь. Совсем мало, так мало. Пробежит — и полгода опять ждешь. Живешь только тем, что вспомнишь. Ну молчи. Я все про тебя знаю. Ты думаешь, что я… молчи, я знаю. Нет, я не это. Я просто хочу пожить. Мне ведь так мало надо. И потом еще полгода ждать. Живешь тем, что вспомнишь. Молчи. Мне так мало надо, что даже ничего ни у кого не надо отбирать для меня. Мне хватит вот так, вот того, на что другие и не позарятся. Ну почему я этого не могу? Так мало радости. Не говори мне ничего, а то я буду плакать, ты не должен мне ничего сейчас говорить. Я сама знаю, что ты хочешь сказать. А я не хочу это слышать. Я себя жалею, а ты меня — нет. Ты и себя не жалеешь. Тебе в монахи надо. Не смей мне что-то говорить. Ты поспи вот здесь, у меня, отдохни, ты намаялся, я на тебя посмотрю, пока меня не позвали. Что ты там увидел, а?
— Во мне один сон… Давно уже. Еще маленьким совсем был. Когда болел и в школу не ходил, тогда и снился. Сейчас не болею почти— не снится. Редко так… почувствуется внутри, даст понять, что есть, стукнется затылком об лед. Тихонько — стук! У меня еще, ляжешь спать, нога болела, не сильно, под коленом, ложишься — начинает болеть, я сразу: мама! Мама мне завязывала коленку шалью — щекотная такая, горячая, без одеяла можно спать, нога согревается, сон идет, засыпаешь сразу быстро, не болит, утром шаль сбилась, ищешь под одеялом, на полу. Утром. А сон был — ничего точного нет, так, ветер, что-то просторное такое, не тесное, В общем, ряд каких-то залов, туда, туда, туда, двери распахиваются, распахиваются, а там, в самой нутри, дальше совсем: живое идет, приближается, как бы женское платье, руки тут впереди сложены, на животе, идет, стоит, стоячее, наверное, все-таки, но приближается… Или ты приближаешься, втягивает. И вроде так все нормально, видишь все это, все нормально, а сам вдруг очень точно понимаешь, что это не так. Или так, но тогда все, что видишь, это и подтверждает, что есть что-то страшное, страшнее уже ничего и быть