Русский лес - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мало ль что в мире продается, тут сердце надо иметь, — словно лес под ветром, взгудели остальные.
Единственно от честности, чтоб не утаить от народа добытых знаний, Вихров пускался объяснять роль леса в едином хозяйстве страны и еще — про размываемое плодородие почв, мелеющие реки, наползающие пески... и все время мучительно сознавал, что совсем по-иному провел бы ту же беседу Валерий, но не умел иначе. Его слушали, учтиво прикрывая ладонью зевки, чтоб не обидеть столь благожелательного парня в опорках, готового поделиться с ними последним своим, кабы имел — чем.
— Но когда-нибудь все это станет вашим, и — даже гораздо скорее самых смелых предположений... как только народ с мыслями да с силой соберется, — с чувством безнадежно утопающего заканчивал лектор Вихров. — И придется тогда нам заново лес садить, заново!
— Чего ж его не посадить, кабы средствие было. Посадить — дело рук человеческих, а мужик завсегда при своих руках. А что реки мелеют, это точно. Там у нас на волоке дощаник с солью обмелел... веришь ли, на два года мужикам хватило, чисто бог послал. — И размашисто брался за топор. — Ну, ребята, буде трепаться, нам за дело пора... осподь даст, к вечерку управимся!..
Иван Вихров уходил с подавленным смущеньем чужака, чувствуя не только мужицкую, за спиной, но и Валерия Крайнова, с далекой Лены, снисходительную усмешку. Почти осязаемый, Валерий шел рядом, и здесь возникал непонятный постороннему разговор за двоих, по очереди:
«Что, полное фиаско, Иван?»
«Стыдней всего, что, сам мужик, я не нашел с ними общего языка. Да, Валерий, не любят леса на Руси. Действует до сегодня древлянская память о непосильном труде, затраченном на раскорчевку необозримых пашен. Но я бы голодом заморил наших генералов от просвещенья, не сумевших за двести лет привить народу чувство если не благодарности, то хотя бы справедливости к безгласному зеленому другу».
«Не бранись, — в шелесте сохлой ржицы смеялся Валерий. — Думаешь, спасение в кружках самообразования?»
«Дело в культуре... конечно, направленной на раскрепощение и счастье людей. Вот цель и дорога к ней».
"Культура, брат, не ящик со старыми, хоть и почтенными книгами, а движение, действие, способность мыслить дальше. Ищи базу, копай до твердого грунта, Иван. Иначе лес твой рухнет на тебя же".
"Я понимаю, Валерий, ты зовешь меня в дальний путь: он вернее... но что станет с моим лесом, пока мы все доберемся туда через большую Лену?"
Они расставались ненадолго, чтобы всю ночь затем в стогу сена и под скрип дергача проспорить о том же самом, но примечательно, что к концу путешествия Вихров все чаще соглашался с неумолимой логикой друга.
... Жара не унималась, последние соки полей струйками утекали вверх, и хоть бы ветерком дохнуло навстречу, но нет, не оставалось ветерочка во всей русской земле! Не успевала высохнуть щепочка в ладони, взятая на память о Медунихе, как ухо начинало различать прерывистый гул, схожий с похоронным отпеваньем. Вихров послушно двигался на звук, и перед ним открывалась преждевременно пожелтевшая нива на бугре, вздутом, как грудь в предсмертном вздохе. Кучка принаряженных людей, и среди них древние старухи на коленях, толпилась вкруг святыни, похожей на темную дверь крестьянского амбара, только украшенную тусклой посеребренной латунью, шитыми рушниками и венчиками полевого вьюнка. Сердитые лики, ангелы с копьями глядели с хоругвей в бессовестные, дочерна бездонные небеса... В это самое время справлялось трехсотлетие династии, и цари ездили в гости друг к дружке, а здесь, во глубине страны, деревенский батюшка, тот же мужик в золоченой рогоже, усердно кропил никлые овсецы, забитые цветами недорода, и лиловатый, под ними, заплывший и в трещинах, суглинок, с которого предстояло надоить средствия на царский оброк и благолепие храмов, на содержание воинства и процветание всемирно прославленных искусств, на приукрашение сиятельной столицы и сверх того хоть немножко жита — перебиться до первой крапивки, снытки и щавеля.
И, видимо сжалившись на отчаянье кормильцев, малость чернело на горизонте и выбегала тучка размером в детский кулачок, росла, попыхивая заправдашними молниями, роняла полминутный ливень и убегала с распоротым боком к другим таким же богомольцам. Сразу вечер наступал, и все расходились благостные, премного довольные достигнутым успехом.
— Вишь, и намолили хоть до завтрева, — кротко замечала Вихрову старушка, жадно вдыхая запах свежесполоснутых сорняков. — А все говорят, бога нет...
— Маловато водицы-то, бабушка.
— Тучка-то одна, а нас много: всем поровну. А каб всем-то миром навалилися, тута бы и утопли мы с тобою!
И Вихров нередко вспоминал впоследствии, как недалеко было отсюда до осознанного могущества объединенных народных рук.
Студент Вихров срывал кудреватый кусток полынки из-под ног или пустой колос, измазанный дегтем у межи, и пытался угадать по ним, до чего ж докатится эта земля в ближайшие полвека, если теперь же каким-то всесветным набатом не пробудить тяжкий, полуденный сон России?
8
Лета едва хватило на беглый обход зеленого юго-востока, — с западом он знакомился уже в солдатской шинели год спустя. Ему вовсе не удалось, как он намечал, заглянуть в реликтовые, редеющие рощи тиса и самшита по ту сторону Кавказского хребта и хоть потрогать исчезающие экземпляры грузинской дзельквы в долине Риона или земляничного дерева на Черноморском побережье. Зато посетил последние островки южных лесов, начиная с бузулукского оазиса, на стыке оренбургских и заволжских степей, где из-за соседства пустыни редкая сосна преступала сорокалетний возраст. Забирался в глушь корабельной Шиповой рощи послушать вечерний разговор дубов, но и здесь, в сердце заповедного урочища, его преследовал хрип пилы: ветеранов и прямую родню петровского флота изводили на пивную и винную клепку... Равным образом любовался в осеннем закате медноствольным Хреновским бором на Битюге, выше чего нет наслажденья лесоводу, и почтительно поклонился великому человеческому подвигу в Каменной степи. Уже на обратном пути, по снежку, он прошел оголенные, разъятые на клочья тульские Засеки и понял, что судьба казенных лесов немногим слаще частновладельческих... Всюду тогда стоял немолчный треск сечи: помещик чувствовал приближенье Октября.
То был тринадцатый, полный томительных предчувствий год. Ширился ропот в народе, множились рабочие забастовки, и опять, как бы на пробу, загорались леса, чтобы в полную силу полыхнуть в два следующих лета. Оттого ли, что народ копил ярость на решительный бросок вперед, ленивая пустота охватила просторы страны, но поэты обреченного класса провидели в них несметные полчища, готовые на штурм одряхлевшей старины. Им было страшно глядеть в потемневшее лицо России — в последнюю минуту, перед тем как, перелившись из сердца в сжатые кулаки, станет революцией народное горе. Та же застойная тишина установилась и в остальной Европе; Вихров писал Валерию на Лену, что следует ждать самовозгорания тишины.
Предвоенную зиму Вихров прожил в Петербурге, у себя в Лесном, на природе, и все чудилось: к сумеркам в голоса весны вплеталась протяжная нечеловеческая песня, — не многие умели разобрать ее слова, звавшие в поход к уже обозначившейся цели. Порой ветер стихал на неделю... и вдруг задул с такой возрастающей силой, что без надежных корней в почве не устоять стало на русской равнине. Потом однажды в летний день на проходившего по улице Вихрова наскочил незнакомый, довольно плотный господин в котелке, с каким-то дымящимся ртом под противными слюнявыми усами и взасос стал целовать его главным образом в бровь по случаю объявления первой мировой войны. Вихрова призвали в армию вскоре после начала; впрочем, войны тогда были опасны лишь в радиусе трехдюймовой пушки. После бессонных занятий и беготни по урокам Иван Матвеич первое время даже поправился на военных харчах, но к осени угодил под Сольдау в составе второй самсоновской армии, разбитой не врагом, а изменой. Это была одна из тех военных катастроф, когда неминуемо утрачивают что-нибудь на выбор — жизнь или честь... или же стяжают то и другое ценой хотя бы временной утраты разума. Только этим и объяснялось, что за три месяца безумных скитаний по чащам он не запомнил ни возраста, ни бонитета холеных Августовских лесов. Летняя белостокская ночь 1915 года, когда на город совершилось нападение двух дирижаблей с леденящим названием цеппелин, окончательно доказала Вихрову невозможность существования людей в прежних условиях. Женщины бежали прятать плачущих малюток, посылая проклятия по адресу летучей немецкой колбасы, откуда по ним стреляли из револьверов и кидали всякие убийственные предметы, в том числе бесчеловечные новинки войны, металлические стрелки, при попадании в темя застревавшие в самой середке зазевавшейся жертвы... Сопровожденная грохотом огненная вспышка прервала вихровские размышления о непрочности капиталистической цивилизации; он очнулся на госпитальной койке с жестокой болью в колене, вкруг которой радиально размещался остальной мир.