Ожидание - Владимир Амлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не бойсь… Скоро… Сделаем…»
А Юлик вел машину все дальше и дальше, пересекая кольцо, мимо Ботанического сада, мимо Рижского вокзала, по громыхающим железными листьями мостам. Сергей чувствовал: пора возвращаться, происходит что-то недозволенное, что-то слишком недозволенное, — но скорость была так хороша, ветер свежо и мощно обдувал тело, лицо, ночная Москва открывалась неожиданным летящим пространством, незнакомыми домами, возникавшими вдруг волшебно освещенными резким светом прожекторов. И тут же — оставленные позади, канувшие во тьму фигуры рабочего и колхозницы на Выставке, показавшиеся одним двуглавым человеком, дальше приземистые, барачные дома с незаполненным смутным пространством между ними, по-деревенски редкие огни, тьма и снова свет.
«Назад давай!» — кричит он Юлику.
«Вперед!» — кричит Юлик.
И он не слышит его голоса, скорей угадывает это неотвратимое «Вперед!». И снова летят они по незнакомому, уже не московскому пространству, за жидкой рощицей быстро движутся огни. Кажется, огромная темная гусеница с удивительной скоростью неразличимо ползет в темноте, освещенная лишь спереди, и догадываешься: это поезд, и они идут параллельно друг другу, но вот на мгновение мотоцикл обгоняет его.
Теперь уже все равно, куда и зачем, лишь бы мчаться, подпрыгивая и оскальзываясь на плоском седле, чувствуя, как внутри что-то сорвалось и обрывается, падает, холодя живот. Темно, тихо, и грохот, и запах пыли, листвы, газа.
Вот переезд, шлагбаум открылся, и внезапная тень чего-то мерно надвигающегося, бесформенного, жарко дышащего перегретым металлом… «Зачем туда-то, Юлька, Юль, зачем на нее, давай левее, Юль… Юль!»
И вдруг страшный этот полет, движение утыкается в другое движение, во сто крат более сильное, и взрывом вверх, вверх, вверх и головой, кожей, кишками в землю, будто в битый кирпич…
«Юль, Юль, папа!»
…Кто-то склонился, полутьма, свет синий, заглушенная чем-то сонная боль давит на череп, не поймешь, кто это над тобой, чего ему надо, хочешь уползти от него, а потом узнаешь его лицо и прижимаешься к холодному и твердому, как жесть, халату.
«Пап, папа, а Юлька где?»
«Не шевелись, мальчик, не поворачивайся, разговаривать здесь нельзя… Отец твой здесь, он в коридоре».
«Юлька где?»
«Я не знаю никакого Юльки. Ты слышал, что я тебе сказал… Не разговаривать».
III
То было время, когда впервые в своей жизни он жил один.
Отец женился. Произошло, в сущности, нечто давно ожидавшееся. Та, которая бывала в их комнате ежедневно вот уже десять лет, но только уходила около двенадцати, так, чтобы успеть на метро, разумеется в сопровождении отца, теперь осталась. Сначала казалось, что осталась она случайно — что-то случилось, и уже поздно, и она опоздает на пересадку или что-то еще в этом роде, — но она осталась и на следующий день, а потом и навсегда.
А в то время отец возвращался обычно к полуночи, и они сидели вдвоем, слушая спортивный выпуск последних известий. «Московское время ноль часов пять минут. Слушайте спортивный выпуск последних известий». Сейчас он много раньше. Да и как-то не очень важно сейчас, что там происходит. А тогда происходило. Футбол. «Динамо» — ЦДКА. Почти как война Алой и Белой розы. Наш Хомич и их Никаноров. Наш Карцев и их Бобров, наш Трофимов по кличке «Чепчик» и их столь же маленький круглый колобок Демин, почему-то без клички. Их победа с перевесом в одну тысячную очка. Кустарные портреты великих игроков эпохи продаются с рук у Кировской, у Главпочтамта. Пять рублей штука. Печатная футбольная индустрия еще не была налажена. Индустрии не было, но футбол был.
Происходили и другие противоборства титанов: шахматный матч Ботвинник — Смыслов, который шел, казалось, вечно, годами. Кончалась одна его серия и начиналась вторая. Проигравший требовал реванша и получал его. Это было как Семилетняя война. Люди вырастали, женились, разводились, а матч Ботвинник — Смыслов все длился. И самое интересное, что он не надоедал общественности. Любители записывали партии и отмечали очки. И все обсуждали, высчитывали, подсчитывали, кто сколько получит очков, конечно. Никто и не считал, с к о л ь к о в другом смысле. Казалось, никто ничего и не получал, а играли просто так — для победы, для совершенства, для торжества нашего спорта. И все это было бог знает как важно и интересно.
Нервно клокотал тенорок Вадима Синявского, всегда возбужденный и взволнованный, будто произошло нечто из ряда вон выходящее, отчего и твоя жизнь зависит, и всех других людей.
Будто землетрясение сейчас произойдет.
«Бле-стя-щий бро-сок Хомича! Мяч отбит на корнер!»
Потом слово «корнер» исчезнет ненадолго, так же как и слова «форвард» и «офсайд», и спортивные журналист напишет, что эти слова только засоряют спортивный язык, что есть другие, лучшие, что у нас вообще в эту игру играли раньше, чем у них. Но слово «футбол» все-таки останется и пребудет вечно.
Стадион «Динамо». Длинные, до колен, трусы самоотверженных игроков. Волшебные сосиски из дымящегося котла и первый в жизни глоток холодного пива в картонном стаканчике…
Эпоха радио. Почему-то от позывных перед последними известиями с младенческих времен сжималось сердце в ожидании беды. Всегда возвращался тот день, когда стальной мощно-тревожный голос Левитана объявил выступление Молотова 22 июня 1941 года.
И в те дни, когда «катар верхних дыхательных путей», эта вовсе не смертельная, а даже отчасти приятная болезнь, законно избавлял тебя от кипучих школьных будней, ты включал радио и слушал бодрое: «Внимание, на старт, нас дорожка зовет беговая». А потом знаменитые капитаны хором пели свой гимн.
Телевидение напоминало полет на Марс. Оно вроде было уже когда-то, и все-таки его не было. Кто-то рассказывал о сеансах телевидения до войны, кто-то говорил, что оно уже есть там, за океаном, но никто толком не знал, что это такое.
Первый телевизор он увидел в начале пятидесятых годов, и он разочаровал. В маленьком квадратике, увеличенном водянистой линзой, тускло мерцали и расплывались человеческие фигурки.
Нет, это не могло заменить радио. И неважно, кто его изобрел первый, Попов или Маркони, Маркони или Попов. Спасибо, что изобрели.
Приемник был отдан в первые дни войны. Во время войны существовал лишь черный, как бы фанерный раструб репродуктора. И голос Левитана. И названия сданных городов… Потом взятых городов. Все другое не слушалось и было непонятно. А после войны — новенький трехдиапазонный приемник «Рекорд». Его водружали осторожно и торжественно вместе с отцом.
Вот он задышал, затеплился, и в глубине его, в недрах, возбужденно зачастил голос Синявского. «Динамо» играло с англичанами. Карцев забил гол Челси. Битва только начиналась.
А война кончилась.
Да, это были прекрасные часы, вернее не часы, а минуты, когда отец ее провожал и возвращался один. Чувствовалось, что и отец испытывает облегчение. Теперь целиком они принадлежали друг другу. Они слушали это самое радио, а потом разговаривали допоздна. На самые различные темы, волновавшие в то время современников, а значит, и их. Впрочем, затрагивались не только сиюминутные темы, но и общеисторические. Так что они в равной степени жили как вечностью, так и быстролетящим сегодняшним днем.
Через несколько дней после того, как эта женщина осталась, он переехал на Большую Татарскую к бабушке. Он никак поначалу не мог привыкнуть к этой улице, темной, с приземистыми, еще с прошлого века домиками, к тому, что рядом нет Чистых прудов, в которые впадают все переулки, как притоки в большую реку. Здесь горбатые замоскворецкие переулки были сплетены друг с другом, пересекались, делились, в них не было праздника и простора.
Так и мотался на трамвае «А» назад, на Чистые, на Покровку, в старую свою школу, к старым своим товарищам. И однажды вечером, уже простившись с дружками, все кружил неподалеку от своего теперь уже как бы бывшего дома и все не мог пройти это короткое расстояние к трамвайной остановке, а там, еще пятнадцать минут — и ты очутишься в недалеком, но чужом краю.
И тут увидел отца, идущего домой.
Отец шел, как всегда, торопливой походкой, в одной руке портфель, в другой — авоська, все знакомо. Непривычно только, что не кинулся к нему, как всегда, а так и стоял, не зная, что делать. Что-то в этом родном облике вдруг обожгло. Вспомнилось, как иной раз, увидев его так же, шел вслед тихой невидимкой, а потом вдруг бросался со смехом и радостью, стараясь испугать его. Сейчас же возникло другое. Хотелось тихо и незаметно исчезнуть, без притворства и слов, прыгнуть на ходу в трамвай, сидеть у окна в жестком грохоте вечернего трамвая, мимо бульваров, моста, института с освещенным портретом Сталина, чтобы механически встать, соскочить на замирающем уже ходу на своей, а точнее уже бывшей своей остановке…