Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис Кириллович готовит новую монографию, еще более фундаментальную, чем прежние. Там будет все: и почему германцы захватили Рим, и зачем большевики угрожали Западной Европе, и почем сегодня фунт мяса на чикагском рынке, в то время как в России он стоит сами знаете сколько.
Кузин — вне всяких сомнений — гордость России, имя его останется в анналах, надо радоваться, что мы живем рядом с таким человеком; а вот о священнослужителе Павлинове следует скорбеть. Открытое общество прекратило существование, доходы от общественной деятельности иссякли, иные средства существования не обнаружились — и Николай Павлинов впал в нужду.
Некоторое время он поддерживал прежний образ жизни, разумно расходуя сбережения, становясь экономным в мелочах, но сбережения закончились. Требовательный вкус отца Павлинова, его гастрономические принципы, нетерпимость к пищевым суррогатам — все это превратило жизнь в унизительную пытку. Он не в силах был приспособить желудок к макаронам и картофелю — скучной пище бедняка. Примириться с компромиссом в виде яйца-пашот и гренок по-флорентийски не позволяла гордость. Однако подлинные испытания были впереди: денег не хватало уже и на макароны, и яйца сделались недоступны. Павлинов скитался по городу в поисках пропитания, с горечью открывая для себя черствость друзей. Москвичи стали свидетелями того, как недавний гурман, завсегдатай ресторанов, прячется возле дверей магазинов, ожидая, пока рабочий выбросит на улицу лежалый товар, колбасные обрезки, кости, картофельные очистки. Он отсиживался за штабелями ящиков на столичных рынках, чтобы перед самым закрытием ворот успеть выхватить из помойного бака гнилые овощи. Он исследовал содержимое мусорных ящиков в поисках объедков. Случилось непредвиденное: Николай Павлинов пристрастился к этой пище. Он полюбил своеобразный характер уличного меню столь же пылко, как любил некогда блюда средиземноморской кухни.
— Провансальский майонез чем хорош, — говорит отец Николай другим бомжам, — его из баночки до конца хозяйки не выскребают. Если пальцем по стеночкам поводить, так самую вкусноту и соберешь. Но лучше всего марокканские сардинки. Сардинки вынут, а банку выбросят. А маслице-то с лимоном осталось. Если такую баночку найдешь, то по капельке надо смаковать, по глоточку.
Единственный человек, чьи двери всегда открыты для отца Павлинова, — это Сергей Ильич Татарников. Впрочем, все реже Николай Павлинов пользуется его гостеприимством: он теперь сторонится людей. Историк пробовал искать старого друга по подворотням и закоулкам города, отыскать не смог, однако поиски не прекратил. Выходя на вечернюю прогулку, историк проходит несколько улиц кряду в надежде встретить друга. И все-таки чаще путь Татарникова лежит к больнице, где пребывает Соломон Моисеевич Рихтер.
XXТатарников навещает своего старого друга Соломона Рихтера в психиатрической больнице, где Рихтер обречен проводить свои дни. Как правило, Сергей Ильич появляется под окном старого философа и свистом объявляет о своем присутствии. Ему приходится свистеть долго: Рихтер глуховат, стекла двойные, свистит беззубый историк негромко. Странно выглядит в больничном парке пожилой, сутулый человек, посвистывающий под окном. Женский персонал госпиталя влюблен в Соломона Рихтера, потакает его прихотям, и Соломона Моисеевича выпускают в сквер, где он сидит на лавочке рядом с Сергеем Ильичом. Старые друзья проводят вечера под чахлыми больничными тополями, причем Сергей Ильич Татарников обыкновенно выпивает припасенную бутылку водки и рассказывает товарищу новости.
— Вот и все, Соломон, — говорит историк, перемежая свою речь звуками «буль-буль-буль». — Помните, мы с вами двадцать лет назад прикидывали, что будет с Россией — уцелеет или нет. А она взяла да и растаяла, Соломон, и говорить о ней больше незачем. Растаяла, как старый снег.
Соломон Моисеевич глубже надвигает теплую беретку на уши, ветер треплет его редкие седые пряди.
— А что с миром? — спрашивает он тревожно.
— Да все то же, милый Соломон, — отвечает историк, — все то же, — и он старается, чтобы голос его звучал примирительно и не особенно тревожил больного.
— И богатые все так же угнетают бедных? — взволнованно спрашивает Рихтер. — И все так же справедливость молчит?
— Так ведь нет уже теперь никакой справедливости, Соломон, — говорит Татарников рассеянно, — отменили за ненадобностью. Осталась одна свобода, а ей справедливость и ни к чему.
— Разве это свобода? — спрашивает Рихтер и впадает в беспокойство.
— Вот вы напишите свою главную книгу, — говорит другу Татарников, — вы еще им всем объясните, как надо жить. Все и устроится тогда.
Говорит он это как можно мягче, чтобы унять волнение друга. Но волнение Соломона уже не унять. Он смотрит в закатное небо больными глазами, и губы его твердо выговаривают то главное, что он обязан сказать миру.
— Не забывайте, Сергей, — говорит он Татарникову, но обращается не к историку только, но ко всем людям сразу, — что последнее слово не сказано! Четвертый парадигмальный проект всемирной истории еще себя покажет!
И Соломон Моисеевич стучит палкой по щербатому асфальту парковой дорожки.
— Обязательно, Соломон, обязательно, — говорит Татарников миролюбиво, — вот еще немного поживем, и правда восторжествует.
— Не забывайте, — обращается Соломон Рихтер к небу, — что грядет последний, четвертый проект всемирной истории — и это будет закон права и справедливости! И этот закон объединит и веру, и знания, и искусство! И это будет последний парадигмальный проект бытия!
— Ах, Соломон, — говорит Сергей Ильич, — не хватит ли с нас проектов? Пока что еще хоть что-то уцелело. Вот скамейка в парке стоит, курицу вам на обед дали, я бутылку купил — уже неплохо. Грянет ваш четвертый проект — так и последнее отберут. Вы уж дайте, пожалуйста, истории идти, как ей нравится, — так говорит Сергей Ильич, словно от его собеседника зависит — выписать истории разрешение или нет.
Но Соломон Рихтер непреклонен. Он поднимается во весь рост, стоит, покачиваясь на ветру, потрясает клюкой.
— Зачем вообще эти проекты нужны? — осторожно спрашивает Татарников.
— Как зачем? — восклицает Рихтер, он уже плохо владеет собой. — Как зачем? Вы еще спрашиваете об этом! Затем существует великий замысел, что если его не будет, если не будет великой общей идеи, то тогда людьми будут править идолы. Идолы только и ждут момента, когда у человечества уже не будет пророков, — тогда они придут и возьмут все себе. Общей идеей тогда станет язычество — культ силы, торжество богатства и власти! Отнимите у человечества цель — и целью станет власть сильных над слабыми. Видите, видите, что происходит? — и пророк тянет свою клюку к небу.
Татарников поднимает глаза. Он видит солнце, что клонится к горизонту, видит тучи, что собираются на небе; будет гроза. Он смотрит на Рихтера — старик стоит на ветру, говорит, задыхаясь, ветер относит его слова далеко по больничному парку.
— Помните про двойную спираль истории, — вещает он грозно, и чахлые тополя ежатся от его пророчеств. — Берегитесь двойной спирали! Увидите, пробьет час! Вот раскрутится она, придет в движение и не пощадит лицемеров и предателей! — Клюка свистит в вечернем воздухе, описывает спирали над седой головой пророка. — И будут прокляты тогда отступники, и не будет снисхождения соглашателям! И будут ввергнуты корыстные и подлые в геенну огненную, в вечный плач и скрежет зубовный! И увидят тогда люди, что те, кто повелевал ими, не живые существа — но гробы повапленные! И не простится им ни роскоши, ни поклонения золотому тельцу, ни смрада языческого! И прозвучит тогда глас Божий, и спросит он с каждого по делам его. И ни единому грешнику не скрыться тогда от ответа! И восплачут и возрыдают цари земные, блудодействующие и роскошествующие! И спросится с них, для чего унижали они слабых, и за всех убитых на земле спросится с них. И купцы земные восплачут, оттого что товаров их никто уже не покупает. И спросится с них, для чего поставили они прибыль и роскошь выше нужды нищих. И вострубит тогда карающий ангел, и побегут грешники укрываться и прятаться — но не будет им укрытия. И просить станут тогда о снисхождении — но не будет им снисхождения. Тогда сделается золото щелочью и будет разъедать руки, держащие его. Тогда станет капитал проказой и покроет язвами тех, кто обладает им. Тогда за всякое легкомыслие и суету воздастся сторицей, и раскаются те, кто служил Маммоне, раскаются — но поздно будет, и не простится им! И возьмет Ангел камень и повергнет его в море, и так же повергнут в море будет Вавилон, великий город, и уже не будет его.
— Так непременно и будет, Соломон, — примирительно говорит Татарников, — и, когда так случится, вы уж замолвите за меня словечко.