Мой Ницше, мой Фрейд… (сборник) - Лу Саломе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главная опасность этих обусловленных внешними обстоятельствами недоразумений заключалась в том, что они выучивали внутренний разлад, свойственный его натуре; ибо даже там, где он без всяких помех мог отдаться исследовательской работе, перед ним вставала другая преграда: путь рационального доказательства казался ему бесконечным, так сказать, не имеющим конечной точки в сравнении с внутренней очевидностью, которой в его глазах с самого начала почти таинственным образом наделялись предметы научного исследования.
Основательность Андреаса, доходившая в своей чрезмерной педантичности до крайности, именно потому, что как нельзя лучше соответствовала его натуре, сталкивалась с неспособностью воздать должное другому его дару – провидческому. Одно от другого отделяла, проходя точно посередине, невозможность доводить дело до конечного результата. Один недоброжелатель Андреаса однажды очень точно выразился по этому поводу: «На востоке ты обрел бы себя в роли мудреца». Но в шатре под южным небом, делясь своей мудростью с учениками, Андреас думал не о себе, а о строжайшем научном подходе к своему предмету, он видел себя исследователем западного толка. Оба этих его качества не признавали взаимных уступок; каждое было целиком поглощено собой, да иначе и быть не могло у человека такого сильного темперамента. Ничего не изменилось и позже. Получив в Геттингене кафедру иранистики и западно-азиатских языков, он так и не удосужился зафиксировать и опубликовать результаты своих исследований, оставил их в виде предварительных заметок, то есть опять-таки не довел до завершения. Строго говоря, благодаря такой фиксации окончательный результат вряд ли был бы достигнут, проблему можно было бы и дальше исследовать вглубь и вширь, при желании даже посвятить ей всю жизнь. Смесь чрезмерной основательности с даром предвидения и комбинаторскими способностями (последнее считалось сильной стороной Андреаса) не позволяла ему добиваться официального признания своих трудов и ни в коем случае не допускала их целенаправленного использования. Поэтому самая ценная часть научных изысканий Андреаса оставалась чем-то вроде его сокровенных прозрений, была его личным переживанием, хотя каждый, даже малейший элемент изысканий и аргументации был направлен на постижение целого и действительно помогал лучше увидеть суть этого целого.
Было, однако, одно место, где оба враждебных друг другу метода познания в нем соединялись: чудодейственное слияние предвидения и учености происходило в людях сходных исследовательских устремлений – в созревших для самостоятельного творчества учениках. Благодаря науке его не поддающиеся научному объяснению способности переходили к ученикам. То, что пятнадцать лучших лет своей жизни он провел без талантливых учеников (например, когда в Берлине обучал немецкому языку турецких офицеров), было для него смерти подобно. Только в Гёттингене он пережил высочайший взлет благодаря контактам с одаренными учениками – он значил для них больше, чем просто учитель или поучающий друг. Ученики были для него пашней, которую он засевал своими богатейшими знаниями – безошибочно, не ведая сомнений, как умел делать только он. Один из его коллег, знавший его со времен юности, так выразился о моем муже после его смерти: «Того, кто оказывался среди его учеников, он крепко держал в руках, требуя верности себе; зато каким заботливым наставником был он этим людям!». Трогательное отношение к Андреасу со стороны его бывших учеников почти вытеснило из моей памяти сам факт его смерти; говоря так, я имею в виду не их тоску по нем, не их соболезнования или чувство тяжелой утраты, а то обстоятельство, что образ его продолжал воздействовать на них с такой силой, будто Андреас только теперь обрел реальное существование. Мне хочется рассказать о том, что поведал мне один из самых любимых его учеников. Возвратившись с военной службы, на которой он провел несколько лет, этот ученик почувствовал себя оторванным от науки, так как тяга к ней и способ научного мышления уже не находили в его памяти соответствующего материала. «Заново выстраивать свой внутренний мир благодаря чтению книг казалось мне безнадежным делом; но стоило мне спросить себя, как было все тогда у Андреаса… в самый первый день и позже… какой вид был у него, когда он произносил слова, которые с самого начала так захватили меня, что, казалось, я утону в них и не сумею с ними справиться, хотя мой прежний замечательный учитель внушал мне, что я «созрел для Андреаса», – стоило мне спросить тебя об этом, и под влиянием этих воспоминаний искомый материал снова всплыл в моей памяти. То, что менее всего было книжным знанием, что даже не сохранилось в моих конспектах, так как Андреас в процессе обучения всегда искал новое и вместе с учениками это новое находил, сохранилось во мне как живое переживание в полной неприкосновенности и с того момента могло снова развиваться вширь».
Благодаря личным качествам и знаниям в его учениках выстраивалось в единое целое то, что в нем самом находилось в непримиримом противоречии: очевидное, явное, не подлежащее сомнению – и бесконечное множество мелких фактов, требовавших детальной аргументации. Общее впечатление, им производимое, один из бывших его учеников определил как «поистине королевскую величавость», которую он когда-либо встречал и которая защищала Андреаса от любых нападок извне; она заключалась в осознании им своего духовного богатства и в полном отсутствии тщеславия, жажды внешних почестей, во внутренней независимости от всего этого.
Форма, в которой Андреас проводил свои семинары (не в университете, а дома, в своем рабочем кабинете), позволяла привлекать к процессу обучения чисто личные впечатления. Собирались ученики только вечером, так сказать, ближе к ночи, и расходились очень не скоро – Андреас, никогда не ложившийся спать раньше четырех утра, легко путал день с ночью. Неизбежно возникавшая в таких случаях усталость снималась чаем с печеньем (чай с восточной тщательностью заваривал сам Андреас) или же вином с бутербродами; от характера и темы обсуждаемого материала зависело, что появится на столе.
Проблемы учеников он воспринимал как свои собственные. В первые годы работы в Гёттингене ему с огромным трудом удалось обеспечить одному из своих учеников, отправлявшемуся с экспедицией в Персию, вполне удовлетворительную финансовую поддержку; кажется, никогда больше не видела я у него такого сияющего радостью лица, как в день, когда он вернулся домой и сообщил мне об этом; только в этот момент он окончательно забыл о тех неприятностях, которыми сопровождалось его собственное участие в той роковой экспедиции. И все же где-то в самых глубинах этого поистине спасительного удовлетворения от общения с учениками противоречивость характера Андреаса не растворялась окончательно. Подобно трагической возможности она таилась в его существе – и время от времени, пусть даже едва обозначаясь, заявляла о себе. Например, когда кто-нибудь из его учеников переходил к собственному творчеству – предпочитаемый, поощряемый и любимый именно благодаря этим своим творческим способностям – и лучше, чем Андреас, приспосабливал свой талант к определенным целям. На созданное другим Андреас непроизвольно переносил тогда свое недоверие и свои сомнения: действительно ли все додумано до конца и созрело для публикации; он сомневался, не превратилось ли в жертву честолюбивым устремлениям и поспешности то, что составляло неисчерпаемый, абсолютно свободный от каких-либо конкретных целей смысл их совместной работы. Но кто может с уверенностью сказать, не была ли в конечном счете эта подозрительность для Андреаса чем-то вроде гигиенической необходимости – чтобы самому осознать подозрительность противоположного свойства: разлад между двумя методами его собственного творчества – ведущим к спонтанному результату благодаря интуиции, с одной стороны, и требующим научной аргументации, в принципе не признающим завершенности, – с другой. Его страх во всех случаях был страхом перед отвлекающим маневром дилетантизма, который внушает ложную веру в то, что постичь целое можно, только отказавшись от точности в подходе к частностям. В скрытой потенциальной ненависти Андреаса к любимым ученикам этот страх пересекался с грустью расставания с ними из-за боязни, что даже для них он не сумел в полной мере извлечь пользу из своих знаний. Это не притупляло его дружеского расположения к ним, а, наоборот, болезненно, с примесью ненависти, углубляло его. Молодой Гауптман нашел непревзойденно точные слова для выражения этой способности моего мужа любить: «Такой неукротимый – и такой нежный».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});