Дневник 1953-1994 (журнальный вариант) - Игорь Дедков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7.5.79.
Перечитал “Хранителя древности”, историю Корнилова и Зыбина. Прекрасный тон; страшное, жестокое, нагло-глупое представлены как ненормальная, абсурдная примесь к нормальной жизни; сила на стороне абсурдного и жестокого, но это не дает ей превосходства над обыкновенной здравой жизнью, тем более — над духовно богатой жизнью. Отсюда то, что мы называем оптимизмом. Какое скучное, однако, слово! Это такой оптимизм: они могут все, а мы ничего не можем, кроме одного: знать, что они — раздувшееся ничто, и из этого знания — исходить.
По телевидению прошел первый фильм из двадцатисерийной “Неизвестной войны”, сделанной для американского зрителя. Для советского зрителя сделать подобную картину никто не сообразил. Когда смотрели, думал, что киноматериал позволяет сделать еще более подробную и серьезную ленту о войне. Но делать ее — объективную и откровенную — не в интересах тех, кто направляет нашу пропаганду. Были кадры, о которых наш зритель забыл, что они существуют: приезд Риббентропа в Москву, подписание пакта. Несколько раз держали в кадре Сталина. Например, у микрофона 3 июля 41 года. И я подумал, что даже в этот страшный час к нашему народу обращался человек, говорящий по-русски с акцентом.
Картину было очень тяжело смотреть. Всматриваться в лица наших — одного этого достаточно, чтобы расстроиться: худые, уставшие, какие-то обострившиеся лица. И веселые, веселящиеся, смеющиеся немцы... Они бодро шагают, едут, спешат, гонятся... И наши маршалы смотрят в бинокли... И портреты Ворошилова и прочих. И горящие деревни, и дед с мальчонкой, полураздетые, на пепелище, у остова русской печки... Как это все изобразить, как понять, чтоб согласились и мертвые?
13.5.79.
“Заблудившийся автобус” Джона Стейнбека (“Новый мир”, 3 — 5) — высокий класс необходимого описания; уверенное, полное знание предмета; отсутствие беллетристики; отчетливость каждого характера, каждого строя речи и мысли, каждого материального предмета; разочарование всеми и каждым, все — заблудившиеся, надежда оставлена — на продолжение, на повторение того, что было до автобуса; доброе и то, что называют светлым, существуют на самом простом уровне: Хуан пожалеет жену, Прыщ растрогается, что отныне он Кит, а не Прыщ, и т. д. Но все равно — люди заблудились; кто-то напишет: заблудившаяся Америка или заблудившееся человечество. Еще лучше — опустившееся, которому блага цивилизации не пошли впрок. Но какая завидная, потрясающая отчетливость — ничего размытого, неопределенного, смазанного, серого и монотонного, всё — отдельно, все — разные, ничего суммированного, типового. Натуральная, но обдуманная жизнь; мысль нигде не отслаивается от изображения и отдельно не существует. Она тоже едет в автобусе и сама — автобус. Художник и есть художник, иногда полезно убедиться, что это так и возможно.
16.5.79.
У Клары Болотиной муж работает главным конструктором завода “Строммашина”. Недавно его пригласил к себе директор. У директора сидел зав. фин.-хоз. сектором обкома партии Большаков, бывший председатель Островского райисполкома (я его по этой должности немного знал). Директор сказал, что вот нужно помочь обкому в получении мрамора. Болотин спросил, сколько нужно мрамора и для чего. Большаков объяснил, что речь идет о строительстве правительственной дачи. Но тогда, сказал Болотин, мрамор вам должны отпустить по госфондам. Большаков пропустил это замечание мимо ушей (это они умеют прекрасно), и просьба была повторена. (“Строммашина” выпускает среди других машин и мраморообрабатывающие и потому находится в деловом контакте с соответствующими предприятиями.)
Видимо, обком собирается строить новую дачу или дачи. Поговаривают, что Козловы горы не устраивают товарища Баландина и отыскали лучшее место.
21.5.79.
Вычитал сегодня, что В. И. Вернадский был активным деятелем земского движения и членом Цека партии кадетов. С какой-то отрадой узнаешь, что в земской деятельности участвовали многие выдающиеся русские ученые и литераторы. Им это было нужно, они этим не гнушались, это была важная часть их жизни. Но как ругана их эпоха, как унижена. А мы-то сами кто теперь? Все отдали: самостоятельность, ум, честь; одна словесная казуистика спасает, надо же как-то оправдаться. Оправдать свое безупречное послушание и покладистость.
2.7.79.
Вот мы и вернулись; кажется, это было вчера; жизнь вернулась в свое русло, будто и не выходила из него и ничего не менялось. А мы-то катали, летели за две тысячи верст, и глаза пытались привыкнуть к другому ландшафту, другой листве, другой траве, другому простору. И губы еще не забыли вкус морской воды. Закрыть глаза — открыть снова, и полная перемена, словно все смыто, и заново прочерчен наш проспект Мира, и заново нарисован и осязаем каждый дом, забор, дерево, памятник, — да, да, знакомое, привычное русло, или так — наше пространство, жизнепространство, угол наш...
Пока совсем не стерлось: балкон на десятом этаже пицундского Дома творчества, где мы с Томой любили сидеть вечерами, перед сном; бледный, постепенно исчезающий очерк берега; звонкий хор лягушек с двух близких озер, не уступающий проносящемуся реву пицундского шоссе; в паузах рева — ресторанная музыка, освещенная лестница и подкатывающие машины, романтическая полутьма, дуновенье и звучанье беззаботности, легкой, прекрасной жизни, забывшей обо всем, что было и будет; ночная гроза и реактивный свист сквозняка — из балкона в балкон, будто летим и зависаем во тьме; все двадцать четыре дня — зависанье, отрыв от дела, от привычек, перерыв, и уже — с половины — наскучил...
<...> Долго все лица были чужими, из знакомых — никого. Шахтеры, чиновники, еще кто-то. Литераторы — в меньшинстве. Но однажды увидел Юрия Селезнева, перемолвились несколькими словами: когда приехал, на сколько и т. д. Большего и не хотелось, хотя и было некоторое неудобство: все-таки единственный знакомый. В день предварительного заказа авиабилетов Селезнев представил мне стоявшего рядом с ним человека: Байгушев. Вы знакомы? Я вспомнил тотчас: мы виделись мельком в издательстве “Современник”. Тогда Байгушев (зам. главного редактора изд-ва по критике) был сумрачен и не выказал ко мне ни малейшего расположения. Скорее, он сдерживал неприязнь, но не скрывал ее. Тогда я уже знал, что он — однокурсник Левы Аннинского и, по словам Левы, ознаменовал свой приход в издательство тем, что задержал книгу Аннинского и вмешался в текст книги, уже набранной и почти готовой к выходу. Еще я помнил критический диалог Левы и Байгушева в “Доне”, где был выпад (со стороны Байгушева) и против меня, хотя имени моего там не называлось (выпад касался моей новомирской статьи 69 года). На этом мои знания о Байгушеве заканчивались; впрочем, какие-то смутные воспоминания побуждали числить этого человека за кочетовским направлением (условно говоря). В тот день состоялся наш первый разговор: сидели втроем на скамейке и Селезнев, иногда перебиваемый Байгушевым, рассказывал о том, как сионистские провокаторы пытались дискредитировать его и его товарищей в глазах власти и широкой общественности. Второй разговор произошел в баре, когда Селезнев уже уехал и мы сидели с женами, и был еще тульский писатель Александр Харченков (если не ошибаюсь в написании его фамилии). <...>
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});