Мечты и кошмар - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А условия жизни в России были таковы, так складывались, что именно просвещения народу неоткуда было достать. Государство заботилось главным образом о крепости стен, которым отделило себя от народа. Церковь, спаянная с государством, поглощенная им, пребывала в неподвижности. Да и могла ли церковь православная, по самому существу своему, дать народу внутренний устой, научить в жизни отличать добро от зла? Кто знает сущность православия, тому понятно, что именно к жизни народной и не могло оно приблизиться, помочь высветлить ее «мутное стекло». Негодяй Дениска пишет письма «никому», скорбит, «жалкует», страшный Тихон дрожащими руками хватается за требник и плачет над «нашей красотой, безгласной и без-образной», Аверкий жадно слушает текст дьячка, — и все они «не умеют думать о Боге, не наугены»; у всех у них — нет никакой религии; никакого понимания или знания, ни капли света: но непрестанное воздыхание, великое томление, тяга к свету.
Перед Россией и русским народом, каков он был, — и есть, — лежало два пути. Только два. Первый: «спать, спать, умирая во сне», ждать, что «через пять годов» — пять веков — «съест вошь». Второй: разрушить «страшную обыденщину», вывернуть корни. Без выворота корней или без «шлеи под хвостом», без того взрыва безумия народного, о котором Тихон говорит: «Будет дело, будет!», могла ли Россия пойти по второму пути? Внутренняя сила, века сдавленная, — и сила слепая, — Как бы это она, вырвавшись наружу, не расшибла все вдребезги, не послала все к чертовой матери, не соблазнилась самыми Сдельными соблазнами? Припадок был неизбежен, и неизбежно он проходит. За ним — ждет такое страдание, какого не видели, может быть, и народы более грешные. Но страданье новое, ибо не тупое — а режущее. Оно не даст уснуть русскому народу. Не даст умереть во сне. Оно поставит перед ним, — и ставит уже, — смерть «лицом к лицу». И в муках родится новое понимание смерти, жизни, борьбы за жизнь.
Высшей Волей был избран для России этот тяжкий — второй — путь. Если б было дано выбирать нам, если б мы знали, что выбираем — не устрашились бы мы пути второго? Думаю, устрашились бы. Но «боящийся — несовершенен в любви», и мы редко услышим ее последние повеления.
Слышим ли их теперь? Видим ли, какого выбора требовала истинная любовь к России?
Кто видит и понял — тот принимает все, совершившееся в России, — и еще недовершенное, — отнюдь не «преклоняясь перед фактом» или «покоряясь воле Божией». Нет, не Божья только, но и наша собственная воля: обе воли тут — одно. Лишь в таком принятии русского народа, — с его безумием, с его соблазном и падением, с мукой, разрешающей от уз смертного сна, — живет надежда. И к такому принятию народа и пути его — нас ведет знание правды о нем.
Бесстрашен в правде Бунин. Не боится показать: «Воры, пьяницы, мошенники, убийцы, да такие бесстыжие, что друг другу не верят…» Не скрывает: все они, и мужики, и господа, могут «или властвовать — или бояться…». Бунин смеет его видеть: не он ли видит и тяжкие, смутные думы, слезы, жажду подвига, нежную тонкость, святую гистоту — этих самых убийц}
Великое томление народное — его томление. И не хочет зрячая любовь художника-человека, чтобы его мать, его Россия, такая, какая есть, — «спала, спала, умирая во сне…».
«Пестрая душа. Чудной мы народ. Но несчастный, несчастный прежде всего… До чего затоптали, забили…»
Еще далеко не совершилось все, чему должно совершиться. Еще едва мы у перехода от безумия к новому нашему острому страданью. Но как бы мы ни были несчастны, теперь — не слезами Тихона плакать нам над «лежащей во гробе по образу Божию созданной нашей красотой, без-образной, безгласной, не имущей вида…».
Безмолвен, страшен гроб, — но камень от этого гроба уже отвален.
Тихон плакал, потому что боялся: — Пропала жизнь!
Нам, если мы, вместе с Буниным, видим правду и верим нашей любви, — нельзя бояться: жизнь России, жизнь русского народа — только у начала.
ОПЯТЬ О НЕЙ
О ней, о России. И о них, там оставшихся. О верных своему лицу человеческому, конечно. Героически сохраняющих его. Только они в России — Россия подлинная. Не бесовское же марево она.
Слабые, закрутившиеся в бесовском мареве, — что о них говорить? И судить их не стоит. Они мертвы для будущего. Оставим их в покое, несуществующих.
Наша непрерывная тоска, забота, мысль — о верных России, о непримиримых, — о тех, кто страдает всех глубже, всех ужаснее. Пусть они знают, что у русских, не погибших духовно, и здесь, в Европе — то же внутреннее страдание, как у них, там. То же самое, та же боль и то же ожидание — революции, т. е. единственного, что может внести перемену, растопить застылый ужас всех последних годов.
Мы так близки духовно, так понимаем друг друга, как будто и не разлучались. Только у нас, здешних, поверх нашего страдания, еще боль за тех, страдающих и физически, — мы знаем, как… Впрочем, что об этом?
Есть целомудрие молчаньяИ целомудрие любви…
Мы давно отвыкли возмущаться здешними эмигрантами-отщепенцами, не разговариваем с ними, как с несуществующими. Лишь в редких случаях, когда какой-нибудь из этих господ, выдавая себя за самого «свежего беженца» из России, начинает по-своему распространяться о наших близких, оставшихся, да еще передергивать, — приходится вступиться. Опять ради них только, ведь они сами ничего не могут сказать. Не очень давно в «Последних Новостях» была такая статья: автор, сантиментально скорбя по поводу смерти Блока, как будто защищает оставшихся в Совдепии интеллигентов от жестокосердия эмигрантов; и вдруг, непонятным вольтом, переходит на горячую защиту «Всемирной Литературы», учреждения совдепского, весьма известного, с его покровителями Гржебиным и Горьким. Уже от лица «оставшихся» (и даже ныне погибших) автор этой прекрасной статейки повествует, какое возмущение вызвал клочок заграничной газеты, где Мережковский назвал вышеупомянутое учреждение «бесстыдной спекуляцией». Объекты спекуляции, русские писатели, будто бы возмутились, что один из них, такой же объект (и я, и Мережковский, оба на своей шкуре знаем эту «Всемирку») — назвал вещь своим именем. Возмутились и горой встали за Гржебина и Горького. Как, мол, смеет Мережковский позорить наших отцов и благодетелей. Если они нас эксплуатируют, издеваются над нищими, так на то они нам и дадены.
Вот какая горькая клевета на несчастных, голодных, с кляпом во рту, русских литераторов выходит из вывертов и передержек «Последних Новостей». Как было бы лишне-больно «там», если бы эта статья туда дошла. К счастью, «Послед. Новости», газета столь известная странной любовью к передержкам, очень редко и трудно доходит в Россию. Я пишу все это в виде предупреждения лишь на случай. У наших близких слишком мало сил, мы не имеем права тревожить их отсюда ни малейшей мелочью.
Ведь только подумать, они опять на пороге зимы… пятой! Какое на пороге, уже за порогом. Уже снова холод сжимает виски, пухнут голые пальцы. А если во вновь открытых «для Европы» магазинах выставлены миллионные яства, то ведь не для них же, не для настоящих людей, — не для России. Ничто не изменилось в жизни подлинной России: ее ужас застыл и длится. Только оседает, трескается и тихо проваливается земля под ледяной глыбой.
Коммунизм — капитализм, национализация — денационализация, всемирная революция — передышка… И опять коммунизм, опять капитализм… Это только старуха Европа не видит, что сказывается сказка: на колу мочало, начинай сначала… Да и Европа скоро устанет жевать это мочало.
Ничто не изменилось в России, и невозможна перемена настоящая, качественная, а не количественная (больше смертей, меньше хлеба) пока Россией владеют автоматы. Автомат может произносить только одни, известные, действия, произносить все те же, известные, слова. И репертуар каждого автомата ограничен, хотя заводить его можно сколько угодно.
Неестественность, небывалость, непереносность происходящего в том, что автоматы захватили живых людей, что зубья машины перетирают живую жизнь. Перетрут?
«Мне хотелось бы передать вам атмосферу: живое все-таки пробивается сквозь смерть, и оно уже громче. «Их» уже все теперь ненавидят, в самых неожиданных кругах… Каждый день можно ждать второго Кронштадта…»
Это пишут мне с дороги убежавшие из России только что, — вчера. Еще ничего не знающие о здешнем, и все знающие, все понимающие о том, что «там».
Насколько прав объективно автор письма, ошибается или не ошибается он в сроках — я сейчас этого не касаюсь. Но мне близки его слова, как и чувство, их диктовавшее. Наше общее с ныне живущими в России чувство, повелительная жажда перемены, ожидание революции. Ясное, как чистая вода, знание: только революционным методом может произойти сброска автоматов. И только сброска их будет первым вздохом России.